Эдельвейсы — не только цветы
Шрифт:
Ничего не видя и не слыша, побежал к лесу. Пусть чиркают, пусть свистят пули! Так долго шел домой, к жене, боялся, что не дойдет… Нет, он и мертвую не оставит ее!.. Бросился назад, к жене. Уже готов был взять ее на руки, но тут пуля сорвала папаху. Упал, прижался к земле: будь ты проклят, фашист! Еще не время умирать! Жена мертва — не воскресить. А ему надо мстить. Таков закон предков. К этому зовут горы!
Прислонясь к стволу чинары, долго стоял молча. Да, он любил Асият, но теперь все равно. Теперь важнее подумать, как жить дальше. Куда, в какую сторону податься? Может, снова надеть гимнастерку,
Алибек понял — он находится между двух огней. Один огонь, зажженный гитлеровцами, пылает над селением, над его домом, другой — пока невидимый, но уже дышащий пламенем возмездия — встает из-за гор.
Всю ночь провел Алибек в лесу. Безмолвный, страшный. Кинжалом копал могилу. Потом, свершив обряд похорон, долго стоял у свежего холмика. Утром побрел в горы.
«Главное — оторваться от койки», — так впервые сказал, кажется, летчик, мечтавший скорее подняться в небо. А может, и не летчик, а танкист, не в этом суть. Важно, что фраза, оброненная человеком, прижилась в госпитале, стала девизом раненых. «Оторваться от койки» — означало жить, бороться, в крайнем случае, опираясь на костыли, обучать других, приносить какую-то пользу Родине.
— Отрыва-а-аю-с-ь! — нарочито громко произнес Головеня, принимая палку и собираясь совершить первую прогулку.
— Дай тебе бог солдатских ног! — по-отцовски напутствовал пехотинец.
— Семь футов под килём! — прокричал раненый моряк.
— А я вот что скажу. Ты, Серега, особенно не газуй, — отозвался шофер, жестикулируя руками, на которых всего было по одному пальцу. — Как-никак с капиталки вышел… Сперва потихоньку, не спеши. А там, после, и на всю «железку» давить можно.
— Сговорились! — рассмеялся Сергей. — Будто спектакль разыгрываете!
Он еще топал по лестнице, а все, кто мог встать, прилипли к окну: давно ли полумертвого привезли, лежал, как пласт, а теперь, гляди, пошел! Не свалился бы… И облегченно вздохнули, увидя его шагающим по двору.
Этот день был для лейтенанта началом новой жизни, не похожей на ту, однообразную и нудную, что текла до сих пор в палате. Он гулял в парке среди высоких чинар, любовался морем, а то усаживался на скамье под платаном и читал. Появились новые знакомые, любители поговорить на военные и особенно на политические темы. Старая зеленая скамья теперь почти не пустовала. Здесь текли оживленные разговоры, возникали жаркие споры.
— Вот ты скажи, — начинал обычно, усаживаясь рядом и стуча костылями, старшина Третьяк. — Скажи, пожалуйста, могли мы остановиться на Дону?
— Могли, да не смогли.
— Это как же понимать? Не пошел Мовша в церковь, так собаки загнали?
— Понимай как хочешь.
— Нет, тут надо прямо сказать: не могли! Был я в те дни в артиллерии, истребителем танков считался. А скажи, чем я мог истреблять эти самые танки? Сорокапяткой? А что такое сорокапятка? Воробьев из нее пужать, а не по танкам бить! Поставить в огороде и пужать, чтобы подсолнухи не клевали…
— Не
— Как то есть? — Третьяк даже побледнел. — Да если б тогда у нас пушки да снаряды, мы бы им, фашистам… А то, что получилось… Ей-богу, до смешного доходило! Я вот, к примеру, наводчиком был. Глаз у меня наметан: только бы цель поймать, а там — пиши крест. Ну, вот, значит, пошли танки. Ползут по стерне и тут и там — десятка полтора, наверное. Выбираю крайний слева, подвожу по центру — хрясь! А он, проклятый, хоть бы что, как полз, так и ползет. Навожу еще — и опять мой снаряд, как горох о стенку. Так какой же я, к хренам, истребитель! Название одно и только!
— Ты еще скажешь и самолеты у нас — хуже?
— На самолетах не летал. А вообще, что ж скрывать: «ишачок» против «мессера», что дворняжка против борзой.
— Если так рассуждать, то, выходит, и воевать не стоит?
— Постой, постой…
— Что — постой? Пушки неважные, самолеты плохие. Что ж, по-твоему, остается — лапки вверх и… делайте с нами, что хотите?
— Ты, Серега, хоть и чином постарше и образование у тебя, а вперед батьки в пекло не лезь. А что я тебе в батьки гожусь, так тут никаких сомнениев: тебе двадцать три, а мне, слава богу, пятьдесят. Ты, сынок, послухай сперва, потом скажешь. Я тут другое в виду имею. Уж больно мы кричать попусту научились. И тут и там кричим, выхваляемся. А на деле-то вон как вышло. Фашист во двор, нам бы тут ворота на запор и вся недолга. Да куда там, кинулись…
— Хватит, старшина!
— Рад бы замолчать — не могу. Душа болит! Подумать только, вон куда его, черта, пропустили, к самой Волге! На Кавказ пропустили! Да такого за всю историю не было! — старшина ткнул пальцем в газету. — Не могу! Очень уж сводка тяжелая… Эх, да что там! — он замолчал. Но вот поднял голову: — Непонятно, почему он, гад, сразу на Волгу и на Кавказ идет.
— То есть как — почему? — ухватился за слово лейтенант. — Тут вся его стратегия как на ладони видна. Неумная, скажу тебе, стратегия.
— А у нас — умная? Сколько городов сдали…
— Да погоди ты! — лейтенант встал.
— Что ж тут годить. Завтра Владикавказ сдадим. А там…
— Погоди!.. Неумная потому, что Гитлер за двумя зайцами погнался. Слишком широко рот раскрыл. Одна нога здесь, другая там. Видит око, да зуб неймет… Глупая стратегия.
— Почему же глупая?
— Да потому, что никому на свете не удавалось поймать сразу двух зайцев.
— Ох, что-то я не понимаю, — тяжело вздохнул старшина. — Ленинград в блокаде. В Сталинграде — уличные бои. Дивизия «Эдельвейс» вышла на перевалы… А ты — глупая стратегия… Так однажды проснемся утречком, а у ворот госпиталя фрицы: «Хэндэ хох!..»
Лейтенант задумался: в чем-то старшина прав. Но согласиться с ним не мог — мешала иная убежденность, своя линия, которой всегда придерживался. Вопросы старшины задевали за живое, тревожили. В самом деле, если так подумать, почему отступаем? Почему сейчас, как в сорок первом, сдаем одну позицию за другой? Оставляем города, деревни? Неужели ничему не научились? А может, вредительство? Почему в небе только немецкие самолеты? Почему?!
— Может, сразимся? — сказал солдат, все время молча сидевший в сторонке.