Эдик. Путешествие в мир детского писателя Эдуарда Успенского
Шрифт:
Тут подоспел Кай, дюжий финский швед, еще один крепкий мужик прямо из шукшинских рассказов, но этот крепкий мужик был молчаливым и трезвым. Он поздоровался за руку своей лопатообразной ладонью, произнес несколько слов на своем шведском жителя финских шхер, осмотрел машину, выжал сцепление, взялся за рычаг переключения передач и заставил его своей медвежьей силой перейти обратно с заднего хода на нейтрал, откуда тот тут же стал легко находить остальные помогающие двигаться вперед передачи.
Машина заработала. На маневр ушло, возможно, секунд десять. Все это было бы комично, когда бы не было так трагично; а трагизм отражался у Эдуарда на лице: по
Я не забуду выражения лица Эдуарда — от полной покорности судьбе и нервозных гримас уже не осталось и следа. Метаморфоза была полная. Единственное, что оставалось неизменным, — торопливость. В путь, в путь. Пааеехали!
Мы тут же попрощались с хозяевами и тронулись, получив от Кая предупреждение, что передачу заднего хода использовать уже нельзя совсем. Рычаг переключения опять заклинит. Так что придется ехать только вперед. Если это помнить, доберешься до границы. И даже пересечешь ее.
В Хельсинки припарковаться будет труднее, чем в деревне, но, возможно, где-нибудь на окраинах найдется достаточно длинное место, куда можно было бы проскользнуть прямо и выбраться оттуда тоже передним ходом. Приняли решение — машину оставим, а потом доедем на такси или доберемся пешком до ночлега. Вечер был довольно теплый, и настроение поднялось. Все получилось. Приехали в Хельсинки, и место для парковки тоже нашлось. Итак, на следующий день я проводил Ээту с Леной до начала скоростной автострады на Лахти, выпрыгнул в конце улицы Хямеэнтие из машины и помахал вслед. Поздно вечером зазвонил телефон: действительно добрались до Петербурга, приехали к Смирнову. Эдуард опять сидел в безопасности среди своих. «Kitos kitos kitos», — повторял Эдуард; счастливый, веселый, уравновешенный, снова ставший самим собой. Все было опять к лучшему в этом лучшем из миров.
Эдуарду нравилась Финляндия, но, как и мне, ему особенно нравилось самое начало поездок: моменты ожидания, что вот-вот доберешься, и прибытия. Нравилось, когда он видел нас, ожидавших на вокзальном перроне. А мы видели, как из купе вываливается невысокий коренастый мужчина с объемистыми, под стать ему, вещами. По-видимому, нравилось ему и то, когда мы по-мужски обнимались, и то, как отправлялись к месту ночлега, обмениваясь первыми новостями. И особенно тот момент, когда он, добравшись до ночлега, начинал вытаскивать гостинцы из чемодана, наблюдая за выражением лица получающего.
Эдуарду всегда доставляло радость видеть собственными глазами, в какое хорошее настроение приходит получатель удачно выбранного подарка. Чего я только я не успел от него получить: пол-России, кажется! Перед большим окном в гостиной подарков хватает: от моржовых клыков до черных турмалинов. Подарок — это символ и воспоминание, когда его дарит человек, подобный Эдуарду. Ведь с гостинцем связаны не корыстные интересы, они не имеют отношения к «азиатскостям» начала знакомства с той и с другой стороны. Подарок дарится теперь от чистого сердца. Какое же красивое это выражение! Чистое сердце у каждого ребенка, но куда оно часто скрывается у взрослого? Под наносными шлаками мира?
Когда
Раньше приобретать подарки было легче. Как мне, так и Эдуарду. Когда был помоложе, мне нравились минералы и камни — я их отшлифовывал, — и я то и дело получал образы из разных концов Сибири: яшму, розовый кварц, даже образцы таких горных пород, которые я не мог опознать и с помощью справочника. На столе все еще лежит кусок окаменевшей мамонтовой кости. Все эти предметы уже принадлежат к дому, к его уюту; они естественным и само собой разумеющимся образом расположились на своих постоянных местах как часть Эдуарда и нашей общности.
Привозили мне и произведения изобразительного искусства, поскольку знали, что оно близко моему сердцу. Но дарить произведения такого рода всегда трудно, если не невозможно. Толя прямо-таки специализировался на размышлениях, какое искусство мне понравится. Поскольку полученные произведения нужно быть выставить на всеобщее обозрение, предстоял ряд проблем. Русский художественный вкус зачастую близок обычному финну: то есть мы говорим о рыночном искусстве и его галерейных разновидностях. Мне, в конце концов, не оставалось ничего другого, кроме как начать называть эти вещи своим именем. Слово «китч» было не известно, но в русском языке нашелся его эквивалент — слово с тем же значением: «туфта». В ситарлаской кухне я со стороны наблюдал за долгой дискуссией между Толей и Эдуардом о том, является ли только что привезенная и подаренная мне статуя (две изогнувшиеся человеческие фигуры в объятиях друг друга, головы из блестящего металла, а тела из крашеной пластмассы) туфтой или нет… У меня не спрашивали, хотя я сидел за тем же столом. С таким энтузиазмом эти господа сами обсуждали этот важный вопрос.
Они пришли к тому, что я должен считать статую туфтой, и были очень довольны конечным итогом и собственной мудростью, особенно когда по их просьбе я еще это и подтвердил.
Многие из картин в конце концов оказывались в раздевалке сауны или в подобных местах. Одна, которую с особенной любовью подарил Толя, представляла собой пейзаж, сделанный из крошки полудрагоценных камней: сосны, облака, вода… Ее постигла участь оказаться именно на стене в раздевалке (Толя любит сауну в Ситарле и вообще париться), но когда она недавно случайно упала на пол и частично разлетелась на тысячи осколков, я поймал себя на том, что расстроился из-за этого по-настоящему. Я опять понял, что самое важное не предмет как таковой, а намерение дарящего, и когда картина разбилась, казалось, словно разбилась часть Толи. Почти половина верхней части картины сохранилась все-таки в целости, и теперь висит на почетном месте, на нижнем уровне возле банного стола.