Единая параллель
Шрифт:
Одна беда: одолевали ухажеры — те два оболтуса с бетономешалки. Ванька-белый и Ванька-черный. Со стройки до самого барака провожали, вечером с ликбеза сторожили у школьного крыльца, а уж по воскресеньям вовсе нельзя было отвязаться: с утра сидели под окнами общежития, бренчали на завалинке балалайками. Маята с ними; Фроська в магазин — они следом, в столовку — тоже тянутся. Хоть бы уж ходили рядом, как все нормальные парни ходят, а то гусаками шкандыбают сзади, на пятки наступают, обормоты. Девки ехидную присказку пустили: «Фроськина „собачья свадьба“ шествует!»
В самом конце июля
Одной бы Фроське в кино не пробиться — столпотворение у кассы. Ухажеры-Ваньки привели ее в клуб, плотно стиснули с боков на третьей скамейке у самой стены. Сначала, как пошло мелькать на полотне, Фроська не очень-то разбиралась, обалдело таращила глаза в духотище и грохоте, к тому же ухажеры ерзали, совали ей в потные руки то леденцы, то жареные семечки.
Потом чужая неведомая жизнь, пугающая открытостью и откровенностью, захватила ее в свой пестрый водоворот! Тоскливая музыка, казалось, временами вовсе захлестывала, топила с головой, и тогда Фроська, расталкивая плечами жаркие тела ухажеров, хватала ртом воздух, дышала судорожно, часто, как пескарь, брошенный на траву.
Фильм был бесстыжий — про молодую красивую бабенку, которая металась между мужем и любовником и все уповала, сердечная, на свою собственную совесть. Она все старалась делать честно, но получалось глупо, обидно делалось за нее и хотелось крикнуть, подсказать этой дурехе: что, мол, ты, непутевая, творишь, к кому и зачем лезешь со своими откровенностями?
И уж вовсе зря кинулась эта Катерина, забубенная головушка, в омут топиться: ни врагам отместки не дала, ни дела своего как следует не сделала… Так в печали и оставила весь киношный зал: бабы и девки дружно ревели под музыку…
Недовольная, злая выбралась Фроська на крыльцо в разгоряченной потной толпе. «Ровно из преисподней повылазили, из смоляных адовых котлов, прости господи!» Пока шли вечерней улицей, с ухажерами своими не разговаривала. Опостылели они ей враз: сидели, сопели по-поросячьи да хихикали в самых переживательных местах.
Она впервые, пожалуй, задумалась о горемычной бабьей доле, беззащитной и уязвимой от всяких мелких мирских соблазнов. Им, кобелям, что: ходят, бренчат на балалайках, семечки плюют да хахакают. Под удобный куст подлавливают. А ты потом совестью мучайся, высчитывай да рассчитывай.
За мостом, у дорожного развилка, когда подошли уже к бараку, Фроська сказала им, чтобы отваливали по домам — неохота ей на гулянку. Упрашивать принялись, а Ванька-черный, удерживая, попытался облапить. «Ишь ты, резвый какой: купил билет за двадцать копеек и думает теперь обниматься позволено!» Фроська тут же с отмашки врезала ему по шее, да так, что он зайцем отпрыгнул на обочину. А второй, Ванька-белый, испуганно отскочив, раскорячил ноги — пружинисто, трусливо.
Именно в этот момент у Фроськи мелькнула давняя догадка: а не эти ли хлюсты встретили ее тогда ночью на тропе, на хребтине над Кержацкой падью? Уж больно похожими показались запомнившиеся зловещие силуэты (один — вот так же враскорячку стоял).
Она отошла на несколько шагов и обернулась, снова припоминая, примерилась: а ведь очень похоже. А может, все это время они с умыслом вокруг нее хороводили, подгадывали подходящий случай?
В общежитии было пусто: кто ж будет сидеть в воскресный вечер? В коридоре Фроську перехватила комендантша Ипатьевна, поманила из дверей своей каморки: «Зайди-ка, моя хорошая!»
Старуха выглядела принаряженно: темное штапельное платье, платочек фиолетовый с гороховой каемкой — никак недавние магазинные обновки?
— Госпожинки — августовский пост скоро, моя хорошая, — сказала Ипатьевна. — К спасу великому надо готовиться. Али забыла?
— Знаю, — сухо кивнула Фроська, — не забыла.
— А коли не забыла, так веру блюсти надобно. Писано есть: «Что воздам господеви о всех, яже воздаст нам».
— Воистину так, тетушка.
— Вот и собирайся: пойдем воздадим хвалу всевышнему, глас божий услышим, молитвами обратясь. Чего стоишь-то? Иди платье надень.
— А куда пойдем?
— Закудыкала, — недовольно фыркнула Ипатьевна. — В моленную пойдем к вечерне. К единоверцам-братьям и сестрам твоим, от коих отбилась ты, ровно овца заблудшая. Грехи отмаливать.
Фроська вдруг подумала, что старуха говорит истинную правду и что вся ее теперешняя сумятица и неустроенность идут от того, что она, наверно, сбилась с дороги, а самое главное — не видит цели своего пути. Нерешительно осмотрела себя, приподняла пальцами на груди прилипшую спортивную майку, модную, со шнурочком у ворота. А не с этой ли нескромной одежды начинается постоянное чувство неловкости, которое с утра до вечера преследует и гложет ее?
Может, и в самом деле переодеться и пойти в моленную? Ведь отказавшись от прежней жизни, получив сытость и развлечения, она утратила несравненно важное — душевный покой…
Фроська шагнула к порогу, однако снова остановилась в задумчивости: вспомнила испитые старушечьи лица, выцветшие глаза, в которых не виделось ничего живого, кроме неистребимой змеиной злости. Нет, она не хотела к этому возвращаться…
Ипатьевна поспешно кинулась к Фроське, дважды перекрестила, жарко задышала в лицо:
— Свят, свят! Изыди диавол, исчезни окаянный! Гони, гони его из себя, моя хорошая! Мучит он тебя, корежит, сила нечистая. Я ведь вижу, давно вижу, как ты маешься, по ночам вскакиваешь да в подушку слезы льешь. Ступай переодевайся, сомнения всякие отбрось. Благое дело — возвращение на путь святоотеческий. Христос с тобой, моя хорошая!
Потом Фроська чувствовала себя словно в забытье, в каком-то странном полусне, когда стояла в ожидании на крыльце (Ипатьевна бегала в «женатую» половину договариваться, чтоб подежурили за нее) и когда шли по темной улице и она держалась за твердую старушечью руку. На душе теплым шаром улеглось спокойное, ясное ожидание, как когда-то несколько лет назад в первые монастырские дни, полные добрых улыбок, ласковых, почти материнских прикосновений.