Единая параллель
Шрифт:
Она потянула его в сторону от двери, в темный угол сарая, оттуда пряно несло копной свежего лугового сена. Оба упали, едва почувствовав под ногами мягкий сухой шелест…
Уже потом, в ярко освещенной канцелярии, они стыдливо щурились, разглядывая друг друга, а Вахромеев досадливо и долго поправлял свой командирский ремень — портупея съехала, захлестнулась на плече.
Фроська наполнила стакан из щербатого графина, но напиться никак не могла — попала в рот смешинка. Прямо-таки заливалась от смеха, вспомнила, как он испугался, отдернул руку, обнаружив
— Ну будет тебе, Ефросинья! — смущенно кашлянул Вахромеев. — Давай сюда эту крамолу.
— А сам взять боишься?
— Да в окно видно с улицы. Народ ходит.
— Эх, Коленька! — вздохнула Фроська. — Беда мне с тобой… За любовь бояться не надо, понял, залетка? Ладно уж бери свою бумагу. Про тебя писана.
Пока он читал, возмущенно хмыкая, Фроська приводила в порядок растрепанную косу, заплетала ленточкой и все поглядывала на Вахромеева, чему-то посмеиваясь.
— Коля, а усы-то какие будут?
— Чего? — Вахромеев оторвался от письма. Рассерженное лицо пятнами — видно, зацепили его кержаки под самое девятое ребро.
— Усы, говорю, куда будут? Кверху или книзу?
— А ну тебя! — отмахнулся он. — Тут, понимаешь, грязные помои льют на меня, а ты с усами заладила. Понимать момент надо.
— Подумаешь, «момент»! — передразнила Фроська. — Порви да в нужник выброси эту бумагу. Они тут на вранье спокон века живут.
— Нельзя ни рвать, ни выбрасывать. Потому как политическая бумага — разъяснительная работа требуется. Надо соображать.
Она подумала, что сегодняшняя ночь, когда окончательно переступлен порог, должна принадлежать им обоим по полному праву. Они могут до свету провести ее в том же сарае, а еще лучше — в тайге, на прохладном пихтовом лапнике. И что он нынче не пойдет ни к какой такой жене, а останется с ней — стоит только ей захотеть. Вот сейчас предложить — и пойдет в тайгу, как миленький…
Однако вместо этого она насмешливо сказала:
— Ну что ж, соображай, Коленька! Думай. — Она подошла к нему сзади, обняла и поцеловала. Потом с удовольствием потянулась: — Эх-ма… Мне теперича все понятно стало: любить не грех, Коленька… Одно это — истина, остальное — враки, суета сует. Пойду-ка я спать, миленок мой ненаглядный. Да во сне тебя досмотрю, да с тобой договорю.
Вахромеев бросился было провожать, но она спокойно усадила его на место:
— Оставайся здесь, не надо, чтобы нас видели. И бумага пущай остается. А еще вот что: ты уж, пожалуйста, поберегись. Кержаки, они народ угорелый, бесшабашный, на своей дороге никого не потерпят. Я-то их не боюсь, а ты — подумай, пораскинь умом, как лучше с ними сладить. Только учти: слабину перед ними не показывай, сразу сожрут. Ну прощай.
Фроська вышла, спустилась с крыльца и, когда проходила мимо освещенного окна, ухмыльнулась, покрутила пальцем над губой, дескать, валяй заводи усы, только чтоб кверху закручивались! Колечками.
Вахромеев помахал ей и подумал, что Ефросинья в общем-то озорная, отчаянная девка и что он наверняка еще хлебнет с ней неприятностей. Ему показалось странным, что он думает об этом с радостью.
…А Фроську на барачном крыльце поджидала комендантша Ипатьевна. Сидела на верхней ступеньке и гладила на коленях любимого дымчатого кота.
— Ну что, потушили огонь-то в моленной? — спросила Фроська.
— Ефросинья, отдай бумагу! — вместо ответа с тихой угрозой сказала Ипатьевна.
— Еще чего! — Фроська занесла ногу на ступеньку, подбоченилась, как когда-то делала Оксана Третьяк. — Да я в глаза не видела вашу бумагу.
— Врешь! Отдай лучше с миром, по-честному.
— По-честному? — насмешливо переспросила Фроська и вдруг вспомнила стыд, унижение, бессильную ярость, испытанные в кержацкой моленной. — Это с вами, подлецами, да по-честному? Вы же совсем заврались, дерьмом обросли, как хорьки воняете. Теперь это дерьмо в рабочий народ кидать начали? Я вот завтра всей бригаде расскажу про вашу пакостную бумагу.
— Сучка антихристова! — прошипела Ипатьевна и гневно швырнула кота под ноги Фроське.
— А ты крыса старая. Христопродавка.
Фроська хотела хорошенько пнуть кота, но передумала: чем он-то виноват?
22
Ночью прошла гроза, промыла-прополоскала тайгу, и в утреннем солнце Черемша густо дымилась, стояла вся в пару, поблескивая мокрыми крышами. Гошка шел улицей, зорко и весело озираясь по сторонам из-под лакированного козырька форменной фуражки; минуя лужи заглядывал в них, не слишком ли выбился чубчик?
Новыми, умытыми казались деревянные избы с пятнистыми от дождя стенами, да и Гошка чувствовал себя празднично-обновленным в жестковатой хлопчатобумажной гимнастерке, в тугом ремне, который поскрипывал при каждом вздохе.
Напротив сельповского крыльца, где гомонила пестрая бабья очередь, Гошка остановился и, бросив за спину руки, с минуту покрасовался, подрыгал начищенным голенищем. Приподнял фуражку: «Привет женскому полу!» — и пошел дальше.
Притихшая было очередь, загорланила ему вслед, а какая-то молодуха кинула картошкой, однако Гошка не оглянулся, хотя и немного забрызгало сапоги: с бабьем только свяжись…
У дверей пожарного депо сидел на чурбане Спиридон, грелся на солнышке и читал газету, водя по ней пальцем. Гошка вспомнил давнюю ссору с бывшим шорником, но решил быть великодушным — сегодня ему это позволялось. Даже положено было.
Дед сперва увидел сапоги и, оторвавшись от газеты, стал поднимать голову: от изумления очки его сползли на самый конец носа. Нажав кнопку на горле, он просипел:
— Эка вырядился, варнак! Аль в милиционеры пошел?
— В охранники, — снисходительно поправил Гошка. — Конный военизированный дозор. В форме не разбираешься, дед.
Спиридон с ухмылкой постучал кулаком по лбу, потом показал на Гошкину гимнастерку и еще на землю — на большую лужу прямо посередине улицы. Сердито зашелестел газетой.