Эффект Сюзан
Шрифт:
Того котенка с тех пор звали Святой Дух, и никто не смог переубедить Харальда, даже Тит.
Так что его негодование по поводу осквернения церкви Багсверд возникло не на ровном месте.
— И как вы к ней попали?
Лабан и близнецы переглянулись.
— Мы свернули налево, — ответила Тит.
У нас с Лабаном существует договоренность о численном выражении распределения обязанностей в отношении Тит и Харальда. Восемьдесят пять процентов работы лежит на мне.
Это нормально, и так было всегда. Я ведь и так проводила с ними восемьдесят пять процентов времени, и это время само по себе было вознаграждением. Если я чем-то и недовольна, то не этим распределением времени, а разницей
Лабан брал на себя выходные дни. И оставлял мне будни.
Это я делала детям бутерброды, это я отвозила их в школу, прилагая все усилия, чтобы они не очень опаздывали. Я следила за тем, чтобы они выглядели прилично и чтобы за них не было стыдно хотя бы в ту минуту, когда они входили в ворота школы. И это Лабан внезапно посреди недели мог сказать: «Я закончил симфонию» или «Я закончил струнный квартет, так что сегодня я отвезу детей». И чаще всего в такой день они не ехали в детский сад или в школу, а «сворачивали налево».
«Поворот налево» Лабан и близнецы придумали много лет назад, это была такая игра, они переглядывались, хихикали и хором говорили: «Налево!» После чего Лабан резко разворачивался на 180 градусов, и перед ними открывался мир.
За этой фразой «открывался мир», скрывалось два мероприятия. Они должны отправиться в Тиволи или в ресторан, или накупить игрушек, или еще каким-то образом потратить деньги, которых у нас не было. Но все это лишь после того, как они обманом проберутся в какое-то место, куда вход воспрещен.
— Мы заранее не подготовились, — говорит Лабан, — ну а когда увидели двух ее собак, таких церберов, огромных, словно черные драконы, перестроенную церковь и бассейн, который она вырыла прямо на улице и часть которого уходит под ризницу, то я почувствовал всё ее высокомерие.
— Высокомерие королевы, — добавила Тит.
Тит всегда может распознать королеву.
— Я представился, — продолжал Лабан. — Но она меня узнала. Я сказал, что всегда мечтал показать детям церковь Багсверд. Здесь какой-то удивительный свет. Как будто мы вот-вот узрим Бога. Всегда хотел, чтобы дети послушали орган.
— Она устроила гостиную и мастерскую в церкви, — вмешался Харальд. — Она хвасталась этим. У нее там висят детали от атомной бомбы!
— Части корпуса, — пояснил Лабан. — Она рассказала, что когда-то участвовала в разработках для американского агентства по атомной энергии. В рамках программ технического сотрудничества. Она входила в научную группу, которая консультировала Министерство обороны США во время вьетнамской войны. Эта дама, заметьте, ни о чем не сожалеет. И вот постепенно она начинает оттаивать. Показывает церковь. Похоже, она потратила на реконструкцию целое состояние. В нефе она устроила несколько ступенчатых этажей. И этот бассейн, который частично находится под открытым небом, как в Альгамбре. Мало-помалу она становится еще любезнее.
— Пока мы не спросили ее о Комиссии будущего, — говорит Тит. — Тут праздник сразу же закончился.
— Она хотела нас выгнать, — говорит Харальд.
Он берет в руки нож и пытается согнуть его.
— Мне пришлось использовать все резервы, — сказал Лабан. — Я напомнил ей о своей мечте дать детям послушать орган. Объяснил, какой травмой для них станет, если мое обещание не будет исполнено. Она неохотно пошла навстречу. И тут я сыграл «пятьсот шестьдесят пять».
Лабан всегда говорил о Иоганне Себастьяне Бахе так, словно они играли в одной песочнице, вместе занимались онанизмом и были неразлучны с самого детского сада. Когда он называет произведения Баха, то начинает казаться, что он тоже приложил к ним руку, к тому же он убежден: всякому человеку должно быть известно, что Токатта и фуга ре минор для органа числится в официальном каталоге работ Баха под номером пятьсот шестьдесят пять.
— Я играю и одновременно говорю с ней.
У Лабана есть такой трюк: он начинает играть гипнотизирующую музыку и при этом накладывает на нее voice over[12]. Это похоже на песню сирен, защита и иммунная система людей, их здравый смысл и скептицизм отключаются, и они оказываются беззащитными перед его коварными замыслами.
— Я думаю про себя: женщине семьдесят лет. Мировая известность. Самооценка — выше не бывает. Чем озабочен такой человек, как она? Тем, какой она останется в памяти потомков. Поэтому я играю и при этом рассказываю ей, что пишу оперу для Копенгагенского университета. О великих научных открытиях последних пятидесяти лет. И что я очень надеялся учесть вклад Комиссии будущего. Чувствую, что почти попал в точку. Она уже совсем готова заговорить. Но потом все-таки дает задний ход. «Сейчас это невозможно, — говорит она. — Но вся информация для потомков сохранена». Тут я ей говорю, что как композитор хорошо знаю, как недолго хранится информация, особенно в электронном виде. Диски с файлами портятся, хранилища данных, как оказывается, функционируют лишь несколько лет. Тут она как-то лукаво смотрит на меня и говорит, что нет, все это хранится не в электронном виде, все на бумаге. «На бумаге, — говорю я, — она же отсыревает, плесневеет, горит, а краска выцветает». «Но не в этом случае, — отвечает она. — Все написано тушью на бумаге для черновиков. И хранится в месте, где контролируется температура и влажность». «Вы же специалист по металлам, — продолжаю я, — вы же знаете, что даже металл может загореться при высокой температуре». «Это не сейф, — отвечает она. — Это забетонированный подвал. На глубине одиннадцати метров. И никто туда не может попасть. Но когда через девяносто лет материалы будут обнародованы, напишут не одну книгу, и многие удивятся». После этого мы ушли.
Лабан не способен хранить тайны. Он всегда дарил нам с детьми наши рождественские подарки и подарки ко дню рождения на три недели раньше.
— И дальше? — спрашиваю я.
— Я композитор, и поэтому часть датского культурного наследия. У меня есть договор с Королевской библиотекой. О том, что она получит все мои черновики. И с Государственным архивом. Что я передам им все свои письма.
Тут я совершенно обалдеваю. Вспоминая о том, что мы с ним когда-то писали друг другу и что следовало бы сжечь, но что теперь попадает в Государственный архив, где будет лежать, кипеть и шипеть, ожидая, когда достигнет критической массы.
— Конечно же, не твои письма, — говорит он. — И вообще не письма от женщин.
— Очень рада, — отвечаю я. — За Государственный архив. Им не придется спешно расширять хранилища.
Его не остановить. У него в запасе победная реляция.
— Короче, так уж сложились обстоятельства, что я прекрасно знаю, какими сроками ограничена охрана документов у нас в стране. В Дании существует только один архив, в котором документы не могут быть обнародованы ранее чем через девяносто лет. Это второй корпус Государственного архива. Он находится где-то под Фолькетингом.
Я оглядываюсь по сторонам. На столах стоят блюда с ароматом специй из стран, где большая часть населения потребляет не более тысячи калорий в день. На стенах висят дипломы, полученные рестораном от «Клуба чревоугодников», и увеличенные фотокопии отзывов о еде, которые принесли ресторану шесть сосисок или шесть клизм, или какие там еще почетные знаки раздают газеты. Дания — непростая страна.
— Я нашла Хенрика Корнелиуса, — говорю я. — Кто-то запихнул его в стиральную машину. После чего включил режим интенсивной стирки.