Египетский дом
Шрифт:
– А поглядите–ка сюда, девки, – сказала она, задрав юбку до допустимого предела.
Взору девок открылись стройные ноги Рогиной с соблазнительными чашечками коленок и подтянутыми ляжками.
– Ну все, – подала наконец голос Леля. – Все мужики твои.
– Так а я про что? Они на меня сами валятся. Флюиды чуют.
В самодовольной улыбке, застывшей на Танькиных губах, Женечке привиделось что–то непристойное.
– Ты это, осторожней, – не выдержала она. – Там внизу шов разошелся. Будешь вихляться, еще больше порвешь. Сапоги–то импортные все–таки.
– А Хабиулина
– Ну и сколько ж он возьмет за такой ремонт?
Леля прыснула от наивного вопроса Женечки:
– Она ж натурой расплатится. А деньгами те платят, у которых флюидов нет.
Похоже, в жилконторе с флюидами было хорошо у всех, кроме Игнатовой. У той же Лели в любовниках ходил участковый милиционер. Муж начальницы играл на гитаре в какой–то вокально–инструментальной группе и постоянно разъезжал по гастролям. Вроде бы у нее завелся кто–то в райкоме партии. Танька спала со всеми подряд, а у Женечки никогда никого не было, если не считать школьной дружбы с Генкой Кисиным.
«А может, он тоже был евреем?» – вдруг подумала она и вспомнила, что роковую весть об еврействе ей принесла соседка по коммуналке тетя Надя Дьякова.
– Ничего я не яврейка, – расплакалась Женечка. Почему–то уже в девять лет она знала о проклятии этого слова.
– Как же не яврейка, когда папа у тебя Лев Яковлевич Миркин?
К тому времени отец уже несколько лет не жил с ними, но тетя Надя хранила в памяти его недолгое присутствие в семье соседей. Поделиться горем Женечке было не с кем.
Она не обмолвилась ни словом о своем открытии вечно занятой и усталой маме, женщине доброй и простой, которую угораз дило когда–то влюбиться в бравого офицера–летчика. Вполне возможно, что первые годы они были счастливы. В фотоальбоме хранились их улыбающиеся лица, но лет через семь после появления Женечки отец ушел к другой женщине и, добросовестно выплатив алименты, исчез из жизни оставленной им семьи. При рождении Женечке предусмотрительно была дана фамилия и национальность матери, но отчество и большие черные глаза выдавали принадлежность к племени вечных изгоев. А вот теперь еще и еврейские ноги…
Она поскорее обулась в Танькины суконные ботики. Даже с шерстяными носками ботики были великоваты. Обижаться на подругу или сделать вид, что ничего не произошло?
От грустных мыслей ее отвлекла разъяренная Жази, грохнувшая вечной своей связкой ключей о Лелькин стол.
– Присылают, бля, работничков!
Каждая клеточка располневшего тела начальницы выражала негодование. Девки с интересом ожидали продолжения спектакля. В дверь жилконторы, заметно шатаясь, ввалился один из обещанных после обеда кровельщиков.
– Ну, я это… Павловна, принял немного, но работать могу хоть сразу…
– Я тебе, бля, дам «хоть сразу»! И думать забудь! На крыше в таком виде делать нечего. Скатишься вмиг – и пи*ец котенку. Я в тюрьму из–за тебя, Сережа, идти не хочу.
– Дык мне теперь куда? – не найдя опоры, кровельщик со всего маху сел мимо стула. Отдав последние силы и даже не пытаясь подняться, он растянулся на полу.
– Девки,
– Я знаю? Звони участковому.
Участкового Костырко на месте не оказалось.
– Так, а второй–то где? – Женечка вдруг вспомнила, что кровельщикам разрешалось работать только парами.
– Где? – сверкнула накрашенными глазами Жази. – Тебе сказать, или сама догадаешься?
Догадка не стоила больших усилий, поскольку технику–смот рителю Игнатовой уже не раз доводилось слышать исчерпывающе краткий ответ на этот, можно сказать, риторический вопрос. Похоже, что второй кровельщик был именно там.
Ситуацию спасли вовремя подоспевшие водопроводчики. Серегу подняли и увели.
Наказание в виде стояния на панели перед металлическими скособоченными оградками, охраняющими пешеходов от падающих сверху льдин, отменялось.
А между тем короткий декабрьский день, перевалив за середину, стремительно подходил к концу. На автобусной остановке снова затолпились люди, спешащие пораньше добраться домой. Уже после обеда стало смеркаться. То там, то здесь зажглись окна. Квадраты света легли на кашеобразную грязь, покрывающую тротуары. В конце рабочего дня раскрылись массивные дубовые двери гранитного куба на Литейном, 4. Поток людей с дипломатами устремился в арку проходного двора на Каляева. Близость зловещего места не сказывалась на усердии дворников. Растаптывая чавкающую под ногами кашу, деловые люди спешили пересечь загаженный двор и слиться с толпой, направляющейся к метро «Чернышевская».
В жилконторе на вечерний прием к паспортисткам выстроилась терпеливая очередь. Ольга Павловна открыла заветный сейф, где между импортной косметикой и банками дефицитного кофе хранилась доверенная ей печать, и уселась в своем кабинете заверять всевозможные справки. Техники–смотрители разбежались по домам.
История жизни Женечки Игнатовой началась двадцать один год назад за тысячи километров от ее служебной комнаты в коммуналке на улице Чайковского. Невидимый учитель географии скользит указкой по глянцевой поверхности карты вправо. Где–то за голубым полумесяцем самого глубокого в мире озера указка натыкается на смешное слово «Чита», вписанное в метрику Евгении Львовны Игнатовой как место рождения.
«Нет–нет. Чита была в нескольких километрах от нашего военного городка. В роддом меня отвезли на газике прямо из барака».
Воображение Женечки рисовало взволнованного лейтенанта, гонящего газик с рожающей на заднем сиденье женой, но действительность была другой. Детей лейтенант не хотел и всячески уговаривал жену избавиться от Женечки, живущей тогда в теле матери в виде зародыша. Уговоры не помогли. Ребенок родился, когда его отец был на летных испытаниях, и газик гнал другой, оставшийся Женечке неизвестным человек. Барак для семей офицерского состава стоял на краю военного аэродрома, затерянного в сопках и лесах Забайкалья. «Там было так холодно, что у меня мокрые после бани волосы однажды ночью примерзли к стенке, а ты спала у нас в чемодане».