Его осенило в воскресенье
Шрифт:
— Ваш сын тоже рисовал? — спросил он, словно пришел с поручением написать эпитафию.
Мать убитого покачала головой.
— Нет, он не чувствовал в себе призвания к живописи. Но он тоже был художник, мой Ламберто. Прекрасно разбирался в музыке, живописи, кино, театре… Он испытывал влечение ко всему, что зовется творчеством.
Сантамария подумал о каменном фаллосе. Но, видимо, обе женщины, бедняжки, никогда не бывали в логове артистичного Ламберто.
— Он был на редкость способный юноша, — продолжала мать и тихонько заплакала. — И необыкновенно чувствительный.
Только
— Когда умер муж, Ламберто остался без наставника. Сами понимаете, женщина не в состоянии… Я делала все, что могла, шла на любые жертвы, но этого мало… Тут нужен мужчина, отец. А Ламберто был юноша беспокойный, легко поддавался чужому влиянию… — Боль и страдание придавали еще большую певучесть ее пьемонтскому говору.
— Да, представляю себе, — со вздохом сказал Сантамария.
Он даже слишком хорошо себе все представлял: Ламберто плохо учился, на экзаменах проваливался, домой возвращался в три часа ночи, а мать ждала его, сидя в прихожей на сундуке и зябко кутаясь в старый халат. Сестра, чтобы прокормить мать и брата, пошла на службу, отказалась от надежды устроить свою жизнь.
— Но Ламберто добряк, — жалобным голосом продолжала вдова Гарроне, сморкаясь в дешевый носовой платок. — Редкой доброты мальчик. Всегда такой деликатный и трогательно заботливый.
Она теперь рассказывала о сыне в настоящем времени. Ей, верно, не впервой приходилось вот так перечислять достоинства сына учителям, родственникам, кредиторам, возможным работодателям. И неизменно она приводила два красноречивых примера: раз в году Гарроне приносил сестре засахаренные каштаны и вместе с матерью, бережно держа ее под руку, шел на могилу отца. Это была цена, которую Ламберто Гарроне платил за их долготерпение и нежную заботливость.
Сантамария повернулся и посмотрел на мясистые цветы в горшочках, стоявшие на мраморном подоконнике, затем остановил взгляд на истрепанном псевдовосточном ковре (настоящий восточный ковер они наверняка продали в годы учебы Ламберто) и секунду спустя увидел туфли сестры Гарроне.
Туфли были, понятно, старые и видавшие виды — бесформенные, потрескавшиеся на сгибе. Высоченные, немодные каблуки, все в царапинках и сбитые. Но когда-то туфли были ярко-красного цвета и явно стоили очень дорого.
— К тому же он такой болезненный, — продолжала свой рассказ мать Гарроне. — Сначала тонзиллит его мучил, а теперь вот болит рука, так болит…
Подарок брата в минуту неслыханной щедрости? Едва ли. Тогда поклонника? Сантамария окинул взглядом костлявые ноги, плоский бюст и тонкую шею с большой коричневой родинкой над вырезом платья. Тоже маловероятно. Подбородок у нее массивный, квадратный, губы бледные, тонкие и злые. А в устремленном на него взгляде нет ни покорности судьбе, ни растерянности. Волосы темно-пепельные, коротко подстриженные.
— Мой коллега говорил мне, что вы помогали брату в работе, — солгал он.
Сестра Гарроне еще сильнее поджала губы и ничего не ответила.
— Да, — сказала мать, гладя руку дочери, — она ему всегда помогала. Ведь она такая добрая!
Дочь высвободила руку.
— Ты не поняла, мама, синьор хочет знать, помогала ли я Ламберто в работе.
— Какой работе? У вас есть для него работа? — просияв, сказала вдова Гарроне. — Знаете, он очень способный. Я это не потому говорю, что я мать. Поверьте, он полон идей, планов. В лицее один из преподавателей… Спросите у синьора Куальи, который очень уважал Ламберто… И сами убедитесь — надо только подобрать к нему ключ. Но уж если он увлечется делом, то до самозабвения…
— Мама, не мешало бы сварить для синьора кофе, — прервала ее дочь. — Что будете пить — кофе, вермут?
— Спасибо, чашечку кофе.
Она встала и проводила мать до двери, затем вернулась, снова села на диван и положила руки на колени. Все это она проделала не спеша, спокойно и уверенно. Скорее всего, она прекрасная служащая — начальство ее уважает, а молоденькие машинистки ужасно боятся.
— Есть какие-нибудь новости, синьор комиссар? Напали на след? — Сказано это было тоном секретарши, потерявшей бумагу, без которой она прекрасно может обойтись.
— Увы, пока блуждаем в потемках.
Из приоткрытой двери на кухню донесся рев певца: «Ты была для меня…»
— Когда мама одна в комнате, то всегда включает радио. Все-таки веселее, — объяснила сестра Гарроне.
— Да, это придает человеку бодрости. А вы сами, синьорина, работаете?
— Да, служу в фирме «Седак» на виа Орбассано. Это завод запасных частей для автомашин, — сказала она. — Работаю в бухгалтерии.
— Значит, вы своему брату…
— Нет, я ему не помогала. Да и в чем ему было помогать? — Она сурово посмотрела Сантамарии прямо в глаза. — У брата не было работы. Он ничего не делал.
— Но его мастерская…
— Мастерская была нужна ему для оргий, — пожав плечами, ответила синьорина Гарроне.
Она держала руки на коленях так, словно печатала на машинке «Оливетти». В голосе слышалась горечь, но не волнение. Очевидно, полное презрение к брату стало для нее чем-то привычным.
— Как же он мог платить за квартиру?
— Он получал военную пенсию третьей группы по инвалидности. Это единственное, чего он сумел добиться за всю свою жизнь.
— Он участвовал в войне?
— Три месяца был с партизанами в долине Суза. Послушать его, так он один освободил всю Италию. Но хотите знать, как он получил ранение?
Через приоткрытую дверь снова донеслось: «Но цветок, который ты мне дал, до сих пор, любимый, не увял».
— Так вот, партизаны послали его за мешком муки, а он плохо укрепил на велосипеде мешок и на спуске упал и сломал руку. Одна рука стала немного короче другой. Он даже на велосипеде толком не умел ездить, этот освободитель, гроза немцев. И при этом он придумал себе кличку — Морган. Неплохо звучит, не правда ли?