Его величество Человек
Шрифт:
Шагая вдоль арыка, обсаженного талами, Махкам-ака поскользнулся и упал. На мгновение потемнело в глазах. Придя в себя, попробовал встать — и снова поскользнулся. Вдруг откуда-то из кустов выскочил мальчик лет восьмидевяти.
—Вставайте, амаки[8].— Мальчик взял кузнеца за руку.
—Кто ты такой? — Махкам удивленно посмотрел на мальчика. Тот обеими руками пытался поднять Махкама- ака, но силенок у него не хватало.
Кузнец опёрся на левую руку, встал. Увидев на земле портфель, он торопливо поднял его, стал вытирать грязь полами бешмета.
—Не
—Скользко! Ну, ничего, ничего. Беги! Не опаздывай в школу.
—Я уже иду домой. Кончилась утренняя смена.
—Вот как! Хорошо... А как тебя зовут?
—Талат.
—Чей ты сын?
—Назира-ака.
—Спасибо твоему отцу, хороший у него сын. Будь счастлив, дружок.
—А папа на фронте,— гордо сказал мальчик.
—О, вот как!
Махкам-ака взял мальчика за руку и перешел с ним улицу.
—Если будешь хорошо учиться, слушаться маму, отец вернется скорее. Понял?
Махкам-ака поправил тюбетейку на голове мальчика, ласково погладил его широкой ладонью по спине. Он снова погрузился в думы о зверствах фашистов, о той больнице, в которой погибли дети, о людях, которые уехали на фронт защищать Родину от врага.
—Я хорошо учусь. Сам пишу письма папе. Я умею делать и конверт-треугольник... А ваш сын тоже хорошо учится, да?
—А? — По всему телу Махкама-ака пробежала дрожь, он даже приостановился.— Да, да, хорошо учится,— сказал он и перевел разговор на другое: — Ты иди возле дувала, а то скользко! Повернуло на холод...
Вдруг Талат увидел знакомых мальчишек. Он побежал к ним, разбрызгивая грязь, забыв и о Махкаме-ака. Вот Талат догнал ребят, и они пошли дружной стайкой по переулку. Кузнец смотрел мальчикам вслед, пока они не скрылись.
—Пусть будут они счастливы вечно, пусть рука врага не коснется даже их тени,— шептал он.
С тех пор как началась война, Махкам-ака каждый раз возвращался домой с грустными известиями. Частенько, пока рассказывал он Мехринисе о захваченных врагом городах, о разрушенных предприятиях и жилых домах, о потравленных посевах и сожженных садах, остывал суп на дастархане. Но ни разу так еще не ранили известия с фронта сердце Махкама-ака, как сегодня. Именно сегодня он всем своим существом ощутил, что такое война. Сегодня у него возникло такое чувство, будто война вошла в его дом, решила задушить близких и соседей, уничтожить всех-всех, вплоть до малышей, наполнявших дворы и улицы веселым, звонким смехом.
Когда Махкам-ака подошел к дому, дождь стал затихать. Еще у калитки он услышал громкий крик жены:
—Чем вырастить такого хулигана, лучше совсем не иметь детей... Мало того, что скачет по крышам, так еще и ветку яблони сломал. Пожилая женщина, а ни стыда ни совести... Еще свой длинный язык распустила...
Махкам-ака остановился. Из-за дувала голос соседки оборвал Мехринису:
—Эй, ты, подумай, прежде чем болтать вздор! Не смей говорить плохо о моем сыне! Правильно делает аллах, что не дает тебе детей!
Махкам-ака поспешил во двор. Жена, заткнув подол платья за пояс штанов,
Она раскраснелась, глаза ее блестели от возбуждения. Махкам-ака хмуро прошел к айвану, даже не взглянув на жену.
—Что же вы молчите, где вы были?! — бросилась Мехриниса к мужу.— Нет мне житья от этих мальчишек! Вот взгляните! Сломал такую ветку, а мать еще заступается! Вы мужчина, хоть поговорили бы с ней как следует! — Она готова была расплакаться.
Махкам-ака спокойно поднял руку, покачал головой.
—Зачем скандалишь, жена? Мир переживает такие дни! Так страдают люди! А ты из-за ветки слезы льешь.— Тяжело вздохнув, Махкам-ака поднялся на айван и снял промокший бешмет.
Вечерело, сгущались сумерки. Дождь прекратился, но небо оставалось низким и мрачным. Черные тучи быстро двигались к востоку, напоминая бурный поток многоводной реки. В такие минуты засаженный фруктовыми деревьями большой: двор напоминал ночной лес, наводил ужас.
Махкам-ака лежал ничком на одинарной курпаче[9], чувствуя, что ему нечем дышать. Он тихонько встал, прислушался. Сквозь дым одиноко мерцало пламя коптилки на кухне. Жены там не было. И вдруг эта коптилка, притихший в сумраке двор напомнили ему далекое детство.
...Десяти лет отец отдал Махкама в ученики к кузнецу Хакимбеку.
—Мясо ваше, кости наши,— сказал Ахмед-ака, давая понять учителю, что ученик теперь в полном его распоряжении.
Воспоминания о первых днях в чужом доме поднимают и сейчас в душе Махкама-ака чувство горькой обиды.
Он начинал работать чуть свет, но не в мастерской, а в хлеву. Потом до позднего вечера выполнял всякие поручения по дому.
Через три месяца мастер разрешил ученику сходить домой. При виде сына у матери больно защемило сердце. Глаза Махкама глубоко запали, в лице не было ни кровинки, опустились плечи, поникла голова...
Семь лет провел Махкам в доме мастера Хакимбека. Побыть вместе с любимым отцом, ласковой матерью, с братишками и сестренками мальчик мог не больше десяти дней в году. Лишь раз в три месяца отпускал Хакимбек Махкама домой. Как птица, выпущенная на свободу, не помня себя, летел Махкам под родной кров. Переступив порог, бросался в объятия матери, потом обнимал братишек и сестренок, затевал с ними игры... Стоило ему сесть за дастархан, тут же вспоминался мастер Хакимбек. У него Махкам всегда чувствовал себя стесненно.
—Все трескаешь, ненасытный! Иди быстрее, приготовь корм для скота,— ворчала жена мастера, видя, что мальчик еще сидит за дастарханом.
А однажды хозяйка назвала его «тирик етим», что значит «сирота при живых родителях». Махкам тогда хотел от обиды немедленно убежать, но побоялся: стояла ночь.
От зари до зари он не знал у мастера ни минуты передышки: раздувал кузнечные мехи, работал молотом, таскал воду, колол дрова, пас скот, ухаживал за ребенком. А чуть что не так — сыпались побои, которых никогда не позволял отец; слышались проклятия, которых никогда не произносили уста матери.