Эхо небес
Шрифт:
У меня есть и собственная точка зрения, с которой, думаю, согласились бы и Миё, и Серхио. В письме, отосланном из Мехико, Мариэ написала:
…Отсюда думаю двинуться дальше, на ферму Серхио Мацу но, но, размышляя об этом шаге, понимаю, что, как всегда, просто позволила увлечь себя течению событий. Мацуно был очень настойчив, у меня не было других планов, и я позволила себя уговорить. Именно так решаются мои дела, но сейчас мне потребовалось доказательство, что хотя бы в чем-то одном я поступаю всецело по собственной воле. Тщательно все продумав, я дала клятву никогда больше не вступать в сексуальные отношения. Не знаю, для кого, кроме самой себя, я это произнесла: ведь бога, в которого
Безусловно, все это было в манере Мариэ, но, прилетев в Мехико, она не сообщила об этом Серхио и не отправилась прямо на ферму. Свою новую жизнь она начала с изучения Мехико, во многом опираясь на воспоминания о моих впечатлениях, вызванных недолгим пребыванием там несколькими годами ранее. Мне кажется, что таким образом она выполняла старинный японский ритуал ката-тагаэ — запутывала следы, чтобы спастись от злой судьбы, искала в этом движении к югу спасения от своего regio dissimilitudenis.
Продав кондоминиумы, она пожертвовала часть денег на организацию переезда Круга в Америку, но отложила достаточные суммы, чтобы, если захочет, отделиться и идти своим путем. Когда пришла пора отправить девушек обратно в Японию, она сумела договориться о том, что ей пришлют деньги из Токио, но не сидела в тоске в ожидании, когда это случится. Охотно профинансировав паломническое путешествие через весь континент, она, однако, проявила достаточно здравого смысла, чтоб не остаться без гроша. В результате, благополучно отправив девушек на родину, она прилетела в Мехико и провела там несколько дней, восстанавливая силы (хотя бы физические) и осматривая то, что ее интересовало. Сумела обзавестись даже гидом с машиной, университетским профессором, который летел рядом с ней в самолете, возвращаясь после научной конференции в Чикаго…
Страна пленила ее, когда она была еще нью-йоркской школьницей, но теперь у нее появился новый интерес: к Фриде Кало, художнице, жене Диего Риверы. Искрой, зажегшей это увлечение, была открытка с одной из работ Кало, стоявшая на камине в Кита-Каруидзава вместе с другими сувенирами, привезенными мною из разных путешествий. Помню, как мы обсуждали ее тогда, вечером, после отъезда Дяди Сэма.
Картина называлась «Больница Генри Форда» (1932). На ней изображена больничная койка, наверху голубое небо с разбросанными по нему там и здесь облаками, в отдалении здание, напоминающее фабрику. Нагая женщина с густыми черными бровями метиски лежит на этой койке, от пояса и ниже залитая кровью. Из левого бока торчит толстая красная веревка, похожая на артерию, на концах выступающих из нее шести проволок эмбрион с еще не перерезанной пуповиной, улитка, орхидея, водруженный на пьедестал женский торс, точильный станок и большая бедренная кость…
Мариэ уже была знакома с работами Диего Риверы, вождя мексиканских художников-монументалистов 1920-х, — теперь я рассказал ей о столь же блестящей, сколь и трагической — и по любым меркам необыкновенной — жизни его мятежной подруги. Я достал книгу о Фриде Кало, которая нашлась на полках в моем загородном доме, и стал пересказывать Мариэ ее биографию, а когда упомянул о несчастном случае — автобус, в котором ехала восемнадцатилетняя Кало, столкнулся с трамваем, — Мариэ приостановила меня и сказала, что хочет услышать об этом во всех подробностях. Естественно, у меня сразу мелькнула мысль о Мусане и Митио, но под градом ее вопросов — помнится, я даже успел подумать: она своего добьется, — собрался с духом и описал чудовищное происшествие с начала и до конца.
Удар, последовавший за столкновением, оглушил ее. Сумка, которую вез один из пассажиров, дизайнер по интерьерам, лопнула, и тело Фриды осыпало золотым порошком, что вызвало в толпе, бежавшей на помощь, крики «La bailarina! Танцовщица!». Железный прут, отскочивший от поручня, проткнул ей бедро, и она не могла пошевелиться. До конца дней повторяла, что рассталась с невинностью, отдав ее металлической трубке, вошедшей в ее левый бок и вышедшей через вагину. У нее было три перелома позвоночника, трещина ключицы, трещины третьего и четвертого ребер. Левая рука сломана в одиннадцати местах, правая вывихнута и сплющена, левое плечо тоже вывихнуто, а таз поврежден в трех местах.
Пока мы слушали «Страсти по Иоанну», Мариэ продолжала листать монографию, остановилась, завороженная, на «Сломанной колонне» (1944) — портрете, изображающем Фриду обнаженной по пояс, с торсом, разрезанным от горла до живота, и обломком греческой колонны в разрезе, с телом, утыканным гвоздями — символом ее непреходящей боли. Потом опять возвращалась к фотографии Фриды в последний период жизни — со стянутыми лентой волосами, она лежит в постели и держит перед собой зеркало, в которое смотрела на лица приходивших к ней друзей.
«Выздороветь после такой аварии, а потом иметь смелость выплеснуть всю эту боль — не только страдания тела, но и раны, оставшиеся в душе, — в свою живопись… и делать это так достойно и с таким изяществом… Мы ей сочувствуем, но одновременно и восхищаемся ее героизмом. Какая невероятная женщина!» — говорила она.
Тот район Мехико, где случилась авария, почти не изменился за последующие годы, и, ступая по стертым плитам, Мариэ опускалась на корточки, чтобы потрогать разделяющие их щели, в которых, возможно, еще оставались следы крови Фриды. Съездила она и к отелю «Прадо» напротив парка Аламедо — посмотреть на настенную роспись, выполненную Риверой. Фрида изображена на ней зрелой женщиной, она стоит возле юноши, в чьем облике художник запечатлел себя. С одной стороны рука об руку с ним аллегория Смерти, с другой — прекрасная фигура женщины, а он, дитя, застыл с распахнутыми глазами: сама невинность, но и умение увидеть всё…
В доме, где Фрида и Ривера жили вместе, обошла дворик, заросший виноградом и растениями с огромными зелеными листьями, всюду встречающимися в Мехико, прошла вдоль деревянных балясин веранды, с которых свисали гроздья темно-красной бугенвиллеи. Заглянула через окно в спальню, где пестрило в глазах от маленьких декоративных украшений, может, и излишне многочисленных, но тщательно отобранных. По сравнению с Кало, поставившей себе целью всеми возможными способами наслаждаться жизнью и сознательно оберегающей рану, слишком глубокую, чтобы когда-нибудь зажить, Мариэ чувствовала себя ничтожной и несостоятельной — именно так определила она свои ощущения в отправленном мне позже письме.
Видя такую глубокую удрученность, гид, всюду сопровождавший ее, — профессор экономики, жирный отпрыск богатой мамы и все еще холостяк, — принялся утешать ее, говоря по-английски с сильным испанским акцентом, и, держа руль одной рукой, другой оглаживать ей грудь и пробираться между бедер…
Возможно, как раз впечатления от дома Риверы — хотя и авансы профессора, вероятно, действовали на нервы — заставили Мариэ написать Серхио Мацуно и окончательно принять решение приехать к нему на кооперативную ферму. В письмо, рассказывающее о посещении дома Риверы, она вложила купленную там открытку — более четкую репродукцию виденной в моем доме картины, той, где Фрида лежит в постели, разглядывая друзей, чьи лица отражаются в ее ручном зеркальце, и там же сообщила, что совсем скоро отправляется на ферму, расположенную в деревне Какоягуа.