Эхо в тумане
Шрифт:
Но стоило командиру пошевелиться, как осколки перебитой кости, словно зубами, впились в мышцы. Боль туманила сознание, и в поле зрения прицела «тигры» расплылись, как на воде радужные пятна.
— Нож!
Механик-водитель вынул финку.
— Отрезай.
— Не смогу, товарищ подполковник…
А «тигры» все ближе, ближе: сейчас они будут давить бегущих по оврагу пехотинцев. Они уверены, что КБ их поддержит.
— Приказываю!
— Лучше расстреляйте!
— Нож. Дай нож!..
Трясущимися руками механик-водитель передал финку, и подполковник Гудзь перерезал себе сухожилие. Кисть — уже чужая — выскользнула из комбинезона.
Теперь все внимание — «тиграм». Вот один подставил борт. Послушно сработала педаль спуска. От выстрела танк вздрогнул, и вражеская машина, охваченная пламенем, замерла на песчаной отмели.
— Заряжай!
Щелкнул клин затвора. Второй «тигр» все-таки успел на долю секунды раньше развернуть свою пушку, и командир увидел ее черный кружок ствола. «Тигр» и КВ выстрелили друг в друга почти одновременно…
Когда Павел очнулся, до сознания дошло, что уже вечер и бой идет в отдалении, а он лежит около танка, в воронке от авиабомбы. Рядом с автоматом в руке сидит на корточках механик-водитель. Заметив, что командир пришел в себя, обрадованно доложил:
— А второго вы тоже!
Павел поднял голову, и улыбка тронула его измученное болью лицо. Отсюда было видно, как по плотине мимо подбитых «тигров» на тот берег сыпала наша пехота.
Холодной октябрьской ночью санитарная полуторка увозила подполковника Гудзя в глубокий тыл. Перед глазами, словно наяву, колыхалось жерло вражеской пушки. Оно то исчезало, то появлялось. Потом, как в немом кино, возникли веселые лица. Он их узнал: наводчик, стрелок-радист, заряжающий. Этих ребят уже не было в живых. Они лежали в братской могиле на высоком берегу Днепра, а впереди, за синими плавнями, все еще шла война…
Радостная побывка
И опять Павел Гудзь выжил. Ножи хирургов и железное здоровье сделали свое. В окрепшей груди опять уверенно билось горячее сердце, а в голове зрели мысли: как быстрее вернуться на фронт, в родной полк. На фронт? Без руки?
— Забудьте, — говорили ему в госпитале. — Вы, товарищ подполковник, отвоевались — инвалид.
«Инвалид? В двадцать три года? Нет!» — и Павел пишет письмо Верховному Главнокомандующему, рассказывает о себе, о своей мечте служить Родине.
Письмо дошло до Верховного, а оттуда переправлено в Управление кадров с короткой, но весьма значимой, резолюцией: «Оставить в рядах РККА».
Теперь госпитальная жизнь стала другой — торжественно-приподнятой: в каждом слове — надежда, и в каждом жесте — энергия.
А с фронтов шли в общем-то хорошие известия. Каждый день диктор называл города, которые освобождала Красная Армия. Бои уже гремели в предгорьях лесистых Карпат, и подольские села на пыльных околицах встречали своих освободителей.
А потом — уже в сорок пятом — подполковнику приглянулся врач по имени Галя — Галина Мечиславовна, а той, в свою очередь, танкист Павел — Павел Данилович. Полюбили друг друга. Сыграли свадьбу, быструю и скромную: по обычаю военного времени.
Получив отпуск, Павел приехал в Стуфченцы. Чем ближе к хате, тем учащенней стучало сердце: «Жива ли ненька?»
— Мамо!
— Пашуня! — выкрикнула мать и замерла и от неожиданности, увидев сына, оцепенела: да разве такого она провожала? Тот был румянощекий, черноволосый, с еще детской сияющей улыбкой.
Сейчас перед ней стоял подполковник с темными, много повидавшими на своем веку глазами и к бедру прижимал слегка изогнутую левую руку в черной кожаной перчатке (а на дворе майская теплынь!), щеки — бледные, впалые, будто после болезни. Танковая тужурка с золотыми погонами, а на погонах — по две больших звезды — сидела на нем ладно. Ордена и медали тихо позванивали. Награды сына ласкали материнский глаз, но смущали сердце: неужели это у нее, Степаниды Пантелеймоновны Гудзь, бедной вдовы-подолянки, такой сокол вырос! «Люди добрые! Поглядите!»
— Пашуня? Хиба цэ ты?
— Я, мамо.
Он обнял ее правой рукой, а левая, в черной перчатке, как напряглась, прижатая к бедру, так и не пошевелилась…
В Стуфченцах царствовала весна! Горячее полуденное солнце заливало садки, хаты, огороды, речку, выгон, где когда-то паслись телята. Сады уже отцветали. В зелень стыдливо прятались облупленные хаты, но забурьяненные огороды уже кое-где чернели свежевскопанными грядками, и по грядкам расхаживали грачи.
Повезло Стуфченцам — боевые действия войск прошли стороною, а вот война заглянула в каждую хату и почти в каждой оставила вдовье и сиротское горе.
Хата Гудзихи за три года войны впервые наполнилась весельем. В хату, как поутру солнце, вернулось счастье. Надолго ли?
В тот день сын рассказывал, где он воевал, а мать все порывалась спросить: почему он один? Она уже думала о внуках, как они на лето приедут в село, а в садку как раз поспеют вишни, а если вишни отойдут, желтым соком нальются сливы, а там, ближе к осени, дозреют груши. Все будет… Быстрее бы заканчивалась война!
— Мамо, а той добродий, за якым я бигав по городу, вин вернувся за пиджаком? — вдруг спросил Павел.
Мать ответила охотно, без улыбки:
— В милицию я так и не заявила. Побоялась. А вин вернувся. При нимцях ходыв тут полицаем. Всю пшеницу вывиз в Германию.
— А где он сейчас?
— Утик. З нимцями… Я так жалила, что не выконала твое прохання…
В те майские дни, когда над селом кружились аисты, а над облаками — самолеты, сын и мать, сидя во дворе под старой яблоней, не могли наговориться.
— Куды ж дали, сынку?
— Остаюсь в армии.
— Так война ж скоро кончиться!.. Гытлера не будэ.