Екатерина I
Шрифт:
Бог наказал бояр Арсеньевых – Варвара уродилась кособокой, зато умна же девка-перестарок и расторопна. Советчица в семье, наставница детей, и хорошо, что загнала их во флигель, нечего им тут путаться. Купанье вакханок,. Венера обнажённая со стены сняты – догадалась Варвара. Князь похвалил, сказал, что надо будет две-три комнаты обтянуть траурно сплошь, как принято в Европе.
Вышел из женской половины и через площадку лестницы – вечно холодную – к себе в мужскую, где ждут посетители. Варвара послала им водку, закуску – сидят горестно, не притронулись. Скорняков-Писарев, комендант столицы, вскочил, князь притянул
Помянули царя, осушив чарки, есть отказались. Князь слушал доклады, кивал – да, траур чрезвычайный, в церквах на молебствиях быть всему обывательству, подлым и знатным, облачиться в тёмное, а у кого нет, надеть повязку. В жилье именитого по крайней мере одну камору оправить подобающе.
Затем Дивьеру:
– Ты, Антон Мануилыч, навостри уши! Мелют грязные языки… Про царицу.
На смуглом лице генерал-полицеймейстера застыла насторожённость. Не забыл, как сватался к Анне Даниловне [239] и пересчитал ступени. Вспылил тогда князь. Отдать за царского денщика, за иудея? Ни за что! Государь заставил обвенчать.
239
Дивьер (Дивиер) Антон Мануилович сделал предложение сестре Меншикова Анне. Меншиков отверг его. Тогда Дивьер соблазнил Анну и второй раз просил её руки. Меншиков приказал избить его. Дивьер бросился с жалобой к Петру I, который повелел Меншикову немедленно обвенчать сестру.
–Уши у нас не заложены.
Ответил чеканно, карие глаза, опасные для женского пола, прикрыты длинными ресницами. Чешет по-русски, будто в России рождён. Всего два слова знал бродяга, юнга с голландского корабля – «царь» и «Петербург». Губернатор встал, подвёл итог:
– Манифест печатают. Попы прочтут, но и ваша забота тоже… Втемяшить народу – матушка наша – наследница законная, волей государя. Он помазал, он вручил корону и скипетр. Дурные языки прищемить.
Вернулся на женскую половину. Дарья умоляла откушать, лечь. Сна ни в одном глазу, кусок в горло нейдёт.
До вечера объезжал губернатор столицу, уже окроплённую чёрным. Народ в печали, в смятении. Гвардейцы в слободах плачут, вздевая на избах флаги.
Скорбит и камрат царский, но слёз нет, дышит грудь необычайно легко. То дух царя, воля царя – в каждой жилке, во всём существе.
Об этом не крикнешь. А жаль… Сие бы друзьям и недругам внушить. Наперво царице… Ну, она сама понимать должна, кому обязана…
Императрикс…
Репнина прогнать, здесь он неудобен. А может, коротышка, обрубок в Зимнем сейчас, к царице ластится… Нет, из него плохой утешитель. Вот Ягужинский… Вот Дивьер, кавалер-галант… Эти без мыла влезут.
Кто с ней там?
Нашёптывают, злословят… Больнее, больнее покалывало подозрение. Помчался к Зимнему.
Топот, гром во дворце – ровно полк солдат занял, да с артиллерией. Двигают мебель, скатывают ковры, сшибли гладиатора венецианской работы. В зале, где препирались утром, орудуют плотники, мастерят помост для гроба. Камергер сказал, что прощанье с покойным начнётся завтра же.
– Гладиатора разбили, – попенял князь по-хозяйски. – Пятьсот ливров плачено.
Встретился Растрелли –
– Вечна мемория… Вечна…
Захлебнулся и на смешанном наречии, скороговоркой, подсобляя себе жестами, почал хвалиться – сочиняет фигуру, точную копию императора, восковую. Сядет в кресло, в кабинете, совершенно как живой. Сможет встать, руку протянуть – на то педаль имеется.
Топает, нажимая незримую педаль, трясёт чёрными бантами на одежде, – игривый у итальянца траур. Царь посмеялся бы…
– Я делать… Под ваша протекция…
Что ж, кукла – радость толпе… Растрелли просиял, отвесил церемонный поклон, затем понизил голос. Ему известно – чужеземцы укладывают багаж, нанимают лошадей, чтобы бежать из России. Мелкие трусы, конечно… Боятся черни, переворота.
– Скатертью дорога.
Произнёс по-царски решительно, по-царски вскинул ладонь – прочь малодушных! Потрепал скульптора по плечу:
– Делай, маэстро!
В лиловых сумерках мельтешили люди – сановники, придворные, послы чужих суверенов, все в испуге, словно дети брошенные, не ведают, как им жить без монарха, кого слушать.
Узнают, узнают…
Аудиенции отменены. Статс-дамы, стражи неумолимые, отваживают всех без разбора. Неотложные петиции, важнейшие известия – после, после… Запнулся хоровод писанины, накопившейся во множестве. Надолго ли? Бог весть. Новое правление безгласно, неисповедимо, оно за высокой дверью, обитой фигурным металлом.
Ягужинский раньше входил без доклада – видать, и ему отказ. Тоскует у двери.
– Сунься! Церберы там.
Прищемили нос утешителю.
– Тяжко ей, бедной, – отозвался князь. – Вдовья доля, Павел Иваныч.
Стучать или явить скромность. Пощадить женщину, дать ей побыть со своими… Отступить?
Постучал.
Отперла Вильбоа, рыжая ворчунья. Лизхен толчёт что-то в миске медным пестиком. Царица лежит, накрывшись с головой.
– О-о! – выдохнула рыжая с укором. – Мсье Меншикоф!
Та, пигалица, подбежала на подмогу, сделала книксен, но пестик наставила дерзкому в грудь.
– Шлафт [240] , шлафт…
Одолели шипеньем… А она шевельнулась, открыла лицо, отуманенное сном. Большая голая рука выпросталась из-под одеяла.
– Разбудил я? Прости! Зайду опосля. Дело есть, да ладно… Насчёт Репнина…
Приподнялась. Сорочка сползла, выпучилось плечо. Налитое, лоснится, ровно ядро пушечное. Сна в помине нет. Глаза – чёрные, блестящие, под густой чернотой бровей – впились.
240
Спать (от нем. schlafen).
– Р-репнин?
Сказала гневно. Статс-дамы охнули, отступили.
– Говори, Александр!
Разумеет, кто ей заклятый противник. Наслышана… Сжала кулак. Эта крепкая, белая рука когда-то посрамила мужчин – удержала навытяжку, над столом с яствами, гетманскую булаву. Виденье, вспыхнувшее внезапно, резануло.
– Опасаюсь, матушка… Смущает он гвардейцев, бесчестит тебя. Мала гадюка, а яду много. Убрать бы его из Петербурга.
Ехал домой без факелов. Мог бы кликнуть, дежурная рота наготове, да шут с ними, не до того. Амазонка…