Екатерина Великая (Том 2)
Шрифт:
В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.
– Знаешь, Саввишна, – обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, – что-то особенное нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… и матушку свою… И его… мужа… Всё мне теперь снится он. Иной раз боюся, право, в тёмный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мною? Только гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…
– Известное дело,
– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если по-твоему правда…
– Ну, как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты даёт… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь станет?
– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну, – что это? Туча… Сразу набежала… Молния сверкает… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…
– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут гляди, – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, поправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
– Довольно… уж всё прошло… неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
– Что с тобою, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
– Что с тобою, матушка государыня? Роджерсона надо звать?..
– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите – гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю, – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно через силу, – говорю, что вспомнила…
– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди, скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите её, что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот, вот такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот, вот, как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она закрыла руками глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.
Но он сейчас же громко, хотя и принуждённо, расхохотался:
– Ваше величество… неужели вы забыли опыты скромного друга вашего с этим электрическим спектаклем, который сейчас столь пугает вашу расстроенную душу? Не желаю покидать вашего величества. Не уйду от тебя, матушка, то бы можно спустить мой змей золочёный. Вот
– Так явилось оно и в год смерти твоей государыни, – грустным, значительным тоном произнесла императрица, не отводя глаз от окна, за которым бушевала гроза и буря.
– Что вы, что вы, матушка, ваше величество! – начал было Зубов, но затих и тоже посмотрел в окно.
Ему вдруг показалось при блеске яркой молнии, в грозовой полутьме, которая наполняла теперь покои, что лицо императрицы совсем как у мертвеца…
А Екатерина продолжала спокойно, значительно:
– Сколько бы ни было у матери детей, внучат, правнуков… Ей и самого малого, и самого далёкого жаль, если уходит он. Понимает, что смерть своё берёт, а всё жаль! Мы – дети великой природы… Она рождает… и губит нас. А может, ей тоже жаль?.. И рыдает она…
Большое, многолюдное собрание у «новорождённого» цесаревича Павла.
Двери настежь повсюду, видны по-праздничному убранные покои, заставленные цветами, деревьями в кадках. Старинная, богатая мебель освобождена от чехлов, какими по-немецки аккуратная Мария Фёдоровна велит покрывать её всегда.
Императрица с семьёй, окружённая самыми близкими людьми, сидит в уютной гостиной.
Сегодня в доме праздник, который привыкли справлять радостно.
А все сидят теперь в чёрном, только белые перчатки резкими пятнами выделяются на фоне чёрных материй, чёрных вуалей, спадающих с головы у дам… При дворе траур по королеве Португальской, близкой родственнице императрицы.
– Совсем немецкие похороны, – с улыбкой оглядевшись, замечает императрица, – там тоже принято так сидеть, в белых перчатках при чёрном наряде…
Все улыбаются.
Невесёлая, горькая улыбка у всех.
Обширный театральный зал отведён для ужина.
Как бывали веселы здесь эти ужины порой… Особенно в небольших ложах, где из-за тесноты тоже накрывались отдельные столики на три-четыре куверта. [213] Обычно молодёжь собиралась своими кружками в уютные ложи…
213
Куверт – столовый прибор.
Тосты, смех, веселье, влюблённый шёпот под шумок…
Даже и во дворце у Павла не может без этого шёпота, лепета прожить весёлая молодёжь.
А сейчас не то у всех на уме.
Король уезжает… Как бледна Александрина… Павел держится поодаль ото всех, в тени, как будто стыдится окружающих, желает избежать и сочувственных взоров, так же как и насмешливых, бросаемых ему вслед врагами вроде Зубова, Моркова, Пушкина, Вяземского и других. О, он знает их всех хорошо! Конечно, сам не подмечает, не видит цесаревич таких взоров. Но он чувствует их на себе… Он многое чувствует, о чём не подозревают другие, никто в мире! Пожалуй, его бы тогда родная мать назвала сумасшедшим и ещё при жизни заключила, радуясь облегчению в затеянных ею планах… Про них тоже многое знает Павел. Но молчит… Он молча, сам в себе, готовится к чему-то…