Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи
Шрифт:
Случалось им ссориться, и серьезно. Вот Павел, который, как видно, наслушался чьих-то злых наветов, дуется и не разговаривает. Не разговаривает и Порошин.
Павла хватает ненадолго, на следующий день, пишет Порошин, он «старался заигрывать со мной и изволил приласкиваться». Но Порошин, обидевшись той легкости, с какой его друг поверил наветам, «не входил ни в какие шутки».
Павел стал томиться, все время «забегать изволил», чтобы примириться, – Порошин оставался тверд. Дела шли своим чередом, занятия, уроки – а они все еще не разговаривали друг с другом. Наконец посреди каких-то занятий Павел не выдержал:
– Долго ли нам так жить? – спросил
На что Порошин сухо ответил, что обида его велика.
А наутро мальчик сам прибежал в его комнату, бросился ему на шею и, целуя, говорил: «Прости меня, голубчик, я перед тобой виноват; вперед уж никогда сердиться не будем, вот тебе моя рука». «Я расцеловал руку Его Высочества, – пишет Порошин, – и по некоторых разъяснений постановивши твердый мир, пошел за ним чай пить».
Порошин недаром держал себя так твердо в этой истории – злоба придворных пылала вокруг и грозила им бедою. Зависть была столь велика, что Семен Андреевич просил своего ученика не проявлять своей к нему любви так явно.
Мы сейчас в последний раз увидим их вдвоем. По Невскому мчат санки, я представляю их по описанию одного из мемуаристов: «Это маленькие санки на двоих, третий на запятках. И они так уютны, что кажутся очень малы, и столь легки, впору для одного бегуна. По светло-зеленой краске покрыты лаком и по приличным местам выложены бронзой. Выбивка, подушки и на медведях покрывало из лучшего разноцветного рытого трипа». Санки цесаревича, конечно, убраны еще богаче – вместо трипа, надо думать, бархат, вместо медведя – соболя или черно-бурые лисы, – сидит в них счастливый мальчик, вырвавшийся на свободу, Порошин стоит на ЗАПЯТКАХ.
Доехали до СЛОНОВОГО двора, где еще недавно жил подаренный когда-то Анне Иоанновне слон. Здесь Павел увидел мужиков, пивших теплое сусло, ему захотелось попробовать, остановились – мальчик пил, а собравшийся народ, так пишет Порошин, смотрел на него «с великим удовольствием». И снова полетели санки по снежным улицам Санкт-Петербурга. Великий князь «был очень весел. Оборачиваясь ко мне, изволил со мною разговаривать и хвалил сусло. Его Высочество сим катанием несказанно был доволен. На улице из саней ко мне оборачивался, хотел меня поцеловать в своей радости. Но я сказал, чтобы изволил сидеть починнее, что мы уже домой приехавши поцелуемся».
Хоть Порошин и чувствовал, что беда надвигается, обрушилась она неожиданно. Панин узнал, что Порошин ведет дневник, пожелал его прочесть, и вот однажды Семену Андреевичу было сказано, что он назначен на Украину, в Ахтырку, командовать полком. Проститься с мальчиком ему не дали. Не пришлось Семену Андреевичу «на серебре есть» – он умер в армии в 1769 году от какой-то болезни.
В дневнике Порошина, согласитесь, написан первоклассный лирический портрет – проза писать такие научится еще не скоро. А уж если речь идет о ребенке, то писателям XVIII века и не снилось такое мастерство и тонкость в изображении детского внутреннего мира, да и есть ли что-нибудь подобное в XIX? Пушкинский Петруша Гринев хоть и написан очень мягко, но все же иронически (с некоторым – правда, очень легким, – оттенком Митрофанушки: чего стоит один мочальный хвост, приделанный к Мысу Доброй Надежды!). Ни Багров-внук, ни дети Ростовы (даже Петя!), ни даже Сережа Каренин не разработаны так тонко и не вызывают у нас такого щемящего чувства – разве что дети Достоевского?
Лирический портрет, созданный Порошиным, можно смело сопоставить с шедевром Рокотова – портретом маленького Павла. Мы помним, как поэтичны портреты Рокотова, но, кажется, нигде он не достигает такого очарования, как в портрете великого князя Павла (1761 год).
Это – вещь маленькая и веселая. Павел заключен в овальную рисованную раму, за край которой как-то очень живо выскочил кусок горностаевой мантии. Цвета здесь детские, радостные – светло-красный бархат, пересеченный голубой лентой, белые пудреные волосы. Сам маленький Павел Петрович тоже приветлив и весел, но заметно странное противоречие между его сияющим взглядом и крепко сомкнутыми губами, словно он боится выболтать что-то, о чем болтать не положено; впрочем, губы эти готовы улыбнуться, и вот уже слышится нам его голос: «Что же вы, чижички, не купаетесь!»
Но есть тут секрет: в его доверчивом взгляде, если к нему присмотреться, можно заметить некое вопросительное выражение; если смотреть подольше, откроется в них еще и словно бы растерянность, даже нечто похожее на тревогу и страдание (подобный эффект несомненен в оригинале, репродукция может и не передать). Это он «плакивал», воображая себе «такое времени пространство и что наконец умереть должно», это он, один в комнате, сидел и слушал, как воет непогода.
Мальчик схвачен с удивительной проницательностью, и притом именно в главном – в сочетании веселости, простодушия, печали и тревоги. И таким беззащитным кажется он нам в своем мундирчике с орденской лентой и взбитыми височками.
В том же зале Русского музея висит рокотовский портрет Екатерины – вот когда становится ясно, что у крупного художника для каждой модели своя живопись: если повесить рядом портреты матери и сына, возникает впечатление, будто их писали разные мастера: матовая, воздушная, легкая живопись павловского портрета – и яркая, четкая, сверкающая до глянца в портрете императрицы. Екатерина здесь в мехах, в драгоценностях, в назойливом сверкании атласа, пышет здоровьем, у нее самоуверенный взгляд, но написана она без любви, даже без симпатии, с заметной холодностью. Художник, влюбленный в маленького Павла, такой и должен был ее ощущать.
Вряд ли в ее отношении к Павлу следует винить одну Елизавету, отнявшую у нее сына, прервавшую естественные связи матери с ребенком. У Екатерины был сын от Григория Орлова, ребенок, которого никто не мог у нее отнять (была впоследствии и дочь от Потемкина – Елизавета Темкина).
Этот мальчик родился, можно сказать, в свете пожара. Было это месяца за два до переворота, то есть крайне несвоевременно, в преддверии роковых событий, и преданность ее гардеробмейстера Шкурина дошла до того, что он поджег собственный дом, чтобы этим отвлечь внимание двора. Несколько лет маленький Алексей жил у него под видом сына.
Что мешало Екатерине взять ребенка к себе? Ведь в те времена незаконнорожденные, как мы знаем, получали дворянство, усеченную фамилию отца, поместья и чины, жизнь их не всегда была гладкой, но никакого особого позора в подобных обстоятельствах общество не видело – ни для родителей, ни для детей. Так что же мешало Екатерине подобным образом распорядиться судьбой своего второго сына?
Многое. Она шла к власти не только как императрица, но и как мать наследника, и притом страдающая мать. Тогда ночью после переворота гвардейцы, беспокоясь за судьбу Екатерины, пожелали ее видеть. И она вышла на балкон, держа на руках Павла, ей нужно было, чтобы этот трогательный образ закрепился в сознании ее подданных – она с наследником на руках.