Екатерина Воронина
Шрифт:
Так прошла неделя их знакомства. Катя перешла на ночное дежурство. В первый же свободный день Мостовой попросил ее прийти к нему. Он жил на квартире Евгения Самойловича. Катя знала, что в этот день Евгений Самойлович в госпитале и они будут одни.
– Может быть, мы в городе встретимся и пойдем куда-нибудь? – сказала она, отводя глаза и зная, что он будет настаивать и она придет.
– Какая разница! – сказал Мостовой. – Зайди после дежурства, ведь это близко, а там мы решим, куда идти.
Она пришла к Мостовому. Не хотела его обидеть, боялась потерять его. Она остановилась в дверях. Он ждал ее. Были слова, которых она не запомнила, поцелуи,
Потом был вокзал, ночной вокзал военного времени. Суета, затемнение, солдаты, офицеры, теплушки, сверкание рельсов в темноте, тоскливые гудки паровозов.
Катя шла по перрону рядом с вагоном. Поезд набирал скорость. Она побежала, хотя уже не видела Мостового. Красный огонек пропал, снова мелькнул и, наконец, исчез совсем.
И только когда Катя вышла на привокзальную площадь, тихую, темную, пустынную, она поняла, что его уже нет и, может быть, он никогда не вернется. И заплакала, прислонясь к ограде пустынного сквера.
Через три недели Катя получила от Мостового первое письмо. Бесчисленное количество раз перечитывала она вырванный из ученической тетради листок бумаги. Косые линейки были наивны, как первый день в школе, сгибы треугольника делали его похожим на развернутый бумажный кораблик. Она носила его на груди, при каждом движении ощущая шелест бумаги, поминутно вынимая и перечитывая. Она знала его наизусть, но ей казалось, что она что-то недочитала, в чем-то не разобралась, не понимала, что новым каждый раз было только то волнение, которое она испытывает, перечитывая его. Даже во время обхода врача Катя не могла удержаться: вынимала письмо, трогала, хотела убедиться, что оно есть! Иногда, наказывая себя, оставляла письмо дома и весь день думала о том, как придет домой и перечитает.
Мостовой писал, что думает о ней, полон всем, что было, его единственное желание – снова увидеть ее. Он целует ее в губы… Эти строки освятили все, что произошло между ними.
Идя на работу или с работы мимо дома Евгения Самойловича, она с трепетом смотрела на знакомые окна, заходила к Евгению Самойловичу, подолгу сидела у него. Все здесь напоминало ей Мостового, казалось, сейчас откроется дверь и он войдет.
– Что наш майор, – спрашивал Евгений Самойлович, – все воюет?
– Просил передать вам привет.
– Вот и неправда. Ничего он не просил передавать.
– Почему вы не верите? Я вам говорю, что передавал.
– А я вам говорю, что не передавал. Зачем эти приветы, кому они нужны?
– Он помнит о вас, не забывает.
Наклонив голову, Евгений Самойлович смотрел на нее поверх очков.
– Дорогая моя, там – война. И незачем ему помнить меня. Скажите спасибо, что он вас еще помнит.
Она снисходительно улыбалась: разве может Мостовой забыть?
Мостовой оставил ей свою фотографию, маленькую фотокарточку для документов с чистым косым углом. Она хотела ее увеличить, но побоялась оставить в мастерской: вдруг потеряют или испортят. Она вставила ее в угол рамки, где были сняты ее отец и мать после свадьбы. Отец в форменной тужурке речника сидел на плетеном стуле, мать в белом платье и косынке стояла рядом, положив руку на его плечо. Рядом с ними – Мостовой, в своей перехваченной ремнями гимнастерке с погонами, выглядел еще моложе.
Все, что расцветало в Кате, изливалось на окружающих ее людей. Обаяние девушки сменилось обаянием молодой
Глава десятая
Николай Ермаков приехал в Горький в июне. Он был контужен в голову и демобилизован.
Они с Соней жили в больших корпусах нового, перед войной построенного портового поселка в пустой, еще не обжитой квартире. Катя не почувствовала в ней ни праздничности, ни той милой неустроенности, которая должна быть у молодоженов. Уже вечерело, но они не зажигали света. В комнате стоял тот вечерний полумрак, когда за окном еще чувствуются последние отблески солнца, улица еще шумит дневным шумом, а в комнате темно.
– Мать наша на работе, вот и сидим одни, – сказала Соня, с улыбкой поднимаясь навстречу Кате.
Николай, в пропотевшей гимнастерке и грубых сапогах, по-солдатски стриженный и обветренный, выглядел одним из тех рядовых пехоты, которых Катя хорошо знала по госпиталю. Он нервно подергивал большой стриженой головой, проводил по ней обеими руками от лба к затылку, точно приглаживая отсутствующие волосы, и Катя подумала, что он действительно тяжело болен и Соне нелегко придется. Его молчаливость, угрюмость тоже казались последствиями контузии.
Но Соня была, как всегда, беленькая, хорошенькая, оживленная.
– Сейчас мы тебя угостим, – сказала она, застилая стол скатертью, – уж извини, без вина. Николаю нельзя – так я решила: никакого дома не держать.
– Для гостей можно бы, – заметил Николай.
– Вот пусть она скажет. Правда, Катя? Ведь ты медицинский работник.
– Если уж не пить, то ни одной капли, а иначе и не стоит воздерживаться, – подтвердила Катя.
– Вот видишь, Коля, – сказала Соня, – значит, так и решили: год продержаться, как врач велел, а потом сколько хочешь!
– Тогда наверстаю, – усмехнулся Николай.
– Я давно не была в этом районе, – сказала Катя, – даже удивительно стало, когда проходила: порт, причалы, краны.
Припадая грудью к столу, Николай провел ладонью по голове.
– Вот и я тоже. Вышел с вокзала, сел в трамвай, смотрю – ну точно не было этих трех лет. И порт, и краны, и землечерпалки… И милиционер на том же месте. И народ на пляже. И мостик к пляжу через Воложку все такой же, качается, того и гляди все в воду попадают.
– Расскажи, как ты с соседкой опростоволосился, – засмеялась Соня.
Николай раздраженно махнул рукой.
– Так уж опростоволосился, – Соня сделала вид, что не замечает его раздражения, – соседскую девчонку не узнал. Оставил девчонкой, а застал барышней.
– Люди, конечно, изменились, а город все тот же, – сказала Катя. – Вы из каких мест приехали, Николай?
– Всюду побывал. Сейчас из Польши.
– Как там, интересно?
– Чего ж, люди как люди. Рабочий человек – он всюду рабочий человек. Его от нашего только что по фуражке отличишь, честное слово. Да и крестьянина от нашего колхозника – только что по одежде. И лица такие же… Конечно, другое дело – буржуазия. Видел я одного пана. Худой, в шляпе, в очках. Думаю, профессор. А он, оказывается, на лотке торгует. Может, думаю, это по случаю войны. Оказывается, нет. Раньше имел лавочку, теперь лоток. Мы у них на квартире стояли. И образование есть, а торговать выгоднее. Вот тебе, думаю, профессор – медяки за прилавком считает. И на это жизнь уходит.