Шрифт:
Начало владычно над всем последующим
Что однажды блеснуло в чернилах, То навеки осталось в крови.
Книга, предлагаемая читателю Игорем Силантьевым, безусловно, нуждается в предисловии. Хотя бы потому, что эклога – древний жанр эллинской буколической поэзии, о котором не филолог, имеет, вероятно, зыбкие представления. Сужу об этом по придирчивому вопросу поэта к себе: «Знаете, что такое эклога?», – спросил он меня прежде, чем договориться о предисловии. Кстати, обращение к полузабытой форме радикально отличает эту книгу от первого сборника стихов нашего автора, который назывался полемическим утверждением, по крайней мере, для российского обывателя: «Жизнь легка». Мне понравилась задиристость названия, и я, никогда ранее не читавший стихов Силантьева, слывшего кабинетным литературоведом, принялся с любопытством и с предвзятым снисхождением читать сборник. Но снисхождение скоро рассеялось. В сборнике ощущалось присутствие личности, и с первого стихотворения
Эти особенности вергилиевой эклоги несомненно сказываются в книге Силантьева, но, как писала О. Фрейденберг, «первичные значения, взятые под углом зрения формообразования, показывают, что форма есть особый вид смысла, а смысл – будущие формы и структуры» [1] . Происходит переоценка, переформатирование эстетических и художественных ценностей, в результате которой эклога оказывается жанром современного поэтического сознания с неминуемыми для нашего времени внутренней конфликтностью и драматизмом экзистенциального выбора. Он неоднократно формулируется в стихах и становится лейтмотивом книги: «Быть целым – это такая скука / Будто яйцо катать по тарелке», – «Ты против собственной жизни напрочь», – «Тебя в себе осталось не больше, / Чем корочки хлеба, брошенной в пьянке», – «Ты существуешь не в такт сердцу. / Вопреки имени…». Наконец, развернутый манифест в том же духе:
1
О. М. Фрейденберг. Миф и литература древности. М.: Изд-во «Восточная литература», 1998. С. 106.
Внутренний конфликт самосознания поэта провоцирует появление впечатляющего мортального тезауруса. В стихах около 20 упоминаний о смерти, хотя и здесь автор противоречит себе: «Какая пошлость говорить о смерти!». Впрочем, ни интонация, ни лексический строй мортальных высказываний не ассоциируется в текстах Силантьева с пошлостью, с наигрышем, с актерством или хулиганским вызовом, поскольку:
Сорваться можно в любую минуту.Для этого не нужно лезть на скалыИли над пропастью ходить по канату.Достаточно просто остановиться.Слова о смерти – это констатация неумолимого жребия, будущая встреча с которым неминуема, но мы о ней, в отличие от поэта, не помним – знаем, но забываем. «Каждый таит в себе смерть, – писал Жан Кокто, – но верит утешительной выдумке, будто она всего лишь аллегорическая фигура, которая появляется только в последнем акте»: «Остра как бритва поступь смерти» – «В когтях узловатых жизнь бьется / И умирает в чужом полете».
«Memento mori» – это отнюдь не суицидальные симптомы, а метафизическое восприятие бытия, где полюсные противоположности «смертью друг друга (…) живут, и жизнью друг друга умирают» (Гераклит). В подобном измерении воспринимаются и имманентные состояния лирического субъекта:
Выискивать себя в пустоте улиц.Но как это глупо и даже пошло!Лучше подай объявление в газету,Что готов поделиться лишней тенью.Отсутствие квазипоэтических банальностей – характерная черта словаря Силантьева. Он умеет находить неожиданный порядок слов, и это не трюк, а поиски новых смыслов. Обретение сути – не только занятие, достойное поэта и человека, но и условие его свободы, его стиля, ибо стиль, как говаривала Цветаева, «есть бытие: не мочь иначе» [2] :
2
Цветаева Марина. Живу до тошноты. М: Изд-во АСТ, 2016. С. 291.
Смерть и смысл – два крыла Пегаса, дарующего полет и вдохновение автору, но
Нужных смыслов становится меньше,и
Глупо в душе наводить порядок.Только напутаешь больше чем было.Правое, левое, мертвое, живое.Все перемешалось и все некстати.А еще это странное слово, которымСегодня, всегда маята зовется.Судя по сюжетам лирического нарратива и стилистике эклог, – да и по факту, – Силантьев совсем не похож на аркадского пастуха. Но в чем же преемственность этих стихов со своими формальными прототипами, коль даже сибирские пейзажи нарушают традиционные жанровые ожидания?
Вьюга петли слепые крутит.И манит, манит, – метель, смерть ли…?Впрочем, и Вергилий шел дальше Феокрита, внося в ландшафтно-климатический ареал Аркадии мантуанские краски. Но, конечно, локальные элементы еще не меняют философской сути эклоги. Жанровая оппозиция «otium – negotium» предстает у Силантьева как природа, противопоставленная ежедневной суете будней, которая элиминирует пороговые ощущения таких экзистенциальных ценностей как смерть, любовь, свобода, дом. При этом «природа» берется не в ее первобытном состоянии (natura naturans), а в «превращенной», как говорил Маркс, культурным сознанием форме. Это природа, отраженная в многовековом зеркале искусства со всеми его пристрастиями и художественными идеалами, и поведение человека в этом мире не бытовое, а, скорее, ритуальное. А потому «слово все прощает», потому оно «похоже на бога». Перефразируя известного философа К. Свасьяна, утверждающего «чем индивидуальнее, тем идентичнее», можно в створе логики этого высказывания прочесть и интимное признание И. Силантьева: «Нет никого. Ты один в мире». Иначе говоря, «В лесу становишься самим собою. До следующего вдоха, до зимнего леса». Но и в этой формуле не все так просто: «Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем и знакомее», – говорил Вяч. Иванов. Общее всем и, скажу, свободнее, потому что на глубине бытия человек предстает, как думали в средние века, in concreto, в проекте изначального замысла, потому здесь и зла нет и «жизнь легка» [бытует и другое мнение, ср. – «Тяжесть бытия» (Кокто)].
Вероятно, «итоговые» заключения по поводу эклог Силантьева могут показаться спорными, но это лишь доказывает, что художественный мир автора лишен инженерной линейности. Противоречия – нередко первый симптом глубины художника, поскольку трагическое миросозерцание скорее постигает сложность мира.
Вместе с тем, когда читаешь Силантьева, вспоминаешь утверждение одного парижанина, что поэт не вмещается ни в какие рамки, ни в какие регистры. В каком-то смысле он – беглец без удостоверения личности, без военного билета и, как искренний дебютант, мало озабочен поэтичностью. Точно так садовод не поливает розы духами.
Арам Асоян
Зима
Заячий след несложно петляет,
Ныряет в лог, выводит обратно.
Снег в январе сладок, горек.
А если его заберешь в ладони,
Жар доберется до самого сердца.
В комок сожмет, не сразу отпустит.
И воздух схватит пустое горло.
Железное солнце с прищуром безумца
Рубит тени потухших деревьев.
Но бесполезно, они все длиннее,
Путают, ловят холмы, уклоны.