Экое дело
Шрифт:
Иван Федотович, слушая жену, неторопливо устраивал себе рабочее место в горнице. Снял липкую клеенку со стола, разбросал листы бумаги, карандаши. Походил вокруг, выискивая место для стула, чтобы не падала на бумагу тень.
Леля с беспокойством за ним наблюдала.
— Неужели ты всерьез это затеял? — спросила она, когда Иван Федотович стал надевать рабочие шаровары.
Иван Федотович кивнул.
— Ваня, не нужно этого, — жалобно сказала Леля. — Поверь моему чутью: твой подарок будет в тягость.
— Искусство еще никому не было в тягость, — ответил Иван Федотович и, придвинув табурет, уселся за стол. — «Поистине, должно обучаться этому троякому: сдерживать
— Ах оставь ты меня со своими Ведами, — отмахнулась Леля. — Твоя старческая суета мне противна.
Иван Федотович поднял голову и медленно улыбнулся.
— Лелька! Ох, Лелька! Он покачал головой.
Но смутить Лелю было не так-то просто.
— Я ж тебя вижу насквозь, дурачок, — сказала она с ласковым презрением. — Кому и что ты хочешь доказать? Ты подумай.
— Кому? — переспросил Иван Федотович, глядя на нее снизу вверх и потому втянув затылок в плечи. — Ну, прежде всего себе самому. Вокруг меня пустота, ты пойми меня, Лелька. Я потерял контакт с людьми, которые в меня верят.
— Ну хорошо, допустим, — сказала Леля. — Прежде всего себе. А потом?
— Потом тебе, разумеется, — серьезно ответил Иван Федотович.
— Ай, пустяки все это, — с досадой проговорила Леля. — И ничего ты мне не докажешь.
Она повернулась и пошла за перегородку разбирать постель.
…Молодые вернулись с реки молчаливые: видимо, им тоже удалось прочно поссориться. Пожелав всем спокойной ночи, Илья отправился в «летнюю комнату» слушать радио, а Рита пошла в горницу и стала расчесывать перед зеркалом свои длинные волосы.
— Я вижу, вы легко пишете, — сказала она Ивану Федотовичу. — Отчего же у вас только одна книжка?
— Ну, что я могу вам ответить? — после долгого молчания промолвил Иван Федотович. — Увы, это зависит не только от меня.
— Что, не печатают? — спросила Рита.
— Выходит, что так.
— А почему? Чем мотивируют?
— По-разному, — коротко ответил Иван Федотович.
— Понятненько, — насмешливо сказала Рита. Чувствовалось, что она никак не может простить ему безобидной шутки о «кенгуру».
— Ваня! — позвала Леля из-за занавески. — Ты ложиться не собираешься?
— У меня работа, — сухо ответил Иван Федотович. — Не жди меня, пожалуйста. Как кончу — приду.
Леля разделась, легла и отвернулась к стенке, оклеенной газетами, от которых пахло мышами. Ей казалось теперь, что последние ее слова были излишне резки, но поправить что-нибудь было уже невозможно: Рита не спешила уходить.
— А что вы пишете? — спросила она с любопытством. — Можно взглянуть?
— Мне не хотелось бы, — далеким голосом отозвался Иван Федотович. Когда ему работалось, он весь уходил в себя, и даже голос его становился глухим, а слова невнятными.
— Ну ладно, тогда я просто так посижу, — сказала Рита. — Я вам не мешаю?
— Нисколько.
Леле стало жалко его, и она тихонько заплакала. «Старческая суета…» Зачем она это сказала? Иван Федотович действительно рано постарел и очень болезненно к этому относился. Низкорослый, тщедушный, прокуренный, непоправимо лысый, с маленьким обезьяньим лицом, он даже внешне проигрывал среди своих более молодых, длинноволосых и некурящих собратьев. Но дело было, конечно, не во внешности. Беда была в том, что писание стихов обходилось ему слишком дорого. Иван Федотович не доверял изреченному, не полагался на его точность, он без конца переделывал каждую строчку, нагружал ее до предела, пока она не начинала, как он сам говорил, «зачерпывать бортами воду», а то и вовсе тонула, увлекая за собою весь стих. Легкость дыхания, свойственная «молодому Гаранину», была им постепенно утрачена, слова в его стихах ходили туго, как желваки. «Количеством достойного любви…» — Леля не понимала этого и не любила. А своему чутью и вкусу она доверяла. В свое время, еще в институте, она собиралась всерьез заняться переводом поэтов «озерной школы» и кое-что даже успела пристроить в журналы. Но явился Ваня Гаранин — и все пошло прахом, все силы ее души ушли на жалость к нему. Остался в памяти какой-то обрывок, что-то трогательно девичье, наивное: «Лечу к тебе, спешу к тебе, где крылья, чтоб взмахнуть? Не так река стремится в путь, стрелою выгнув грудь, раскинув плавно крылья вод, мерцая сквозь туман, — туда, где в камнях гулких ждет угрюмый океан…» Леля запомнила эти строчки лишь потому, что слова «угрюмый океан» самым забавным образом связались у нее в голове с «молодым Гараниным», который при всем его угрюмстве для океана был, конечно, мелковат. Вообще Иван Федотович болезненно тяготел к крупной форме, его манили поэма, венок сонетов, законченный цикл. Но для крупной формы, как понимала Леля, у него не хватало ни духовных, ни физических сил. Ей не в чем было себя упрекнуть: она не мешала ему писать, напротив, это она, переселившись в Марьину рощу, настояла, чтобы он ушел с работы (Иван Федотович был учителем математики в средней школе), это она придумала ему жесткий режим, в который Иван Федотович настолько вжился, что начинал капризничать и даже буйствовать, если что-либо нарушалось. Разбушевавшись, он выкрикивал: «Ты презираешь меня, презираешь! Тебе удобнее меня презирать!» Но это была, конечно, несправедливость, которую она ему охотно прощала. Еще ни разу она не говорила ему таких жестоких слов, как сегодня. Возможно, нервы начинают сдавать…
Между тем Маргарита была явно не намерена уходить. Более того, ей даже удалось заставить Ивана Федотовича разговориться.
— И вот однажды, — понизив голос, рассказывал Иван Федотович, — еду я в электричке, студенты поют, мелодия, как обычно, бедненькая, тусклая, но слова — слова определенно мои.
— Серьезно? — спросила Маргарита. Леля не видела, а чувствовала, как она сидит на лавке, опершись локотками о его стол. — Пропойте, пожалуйста. Я ведь тоже студенткой была. Может быть, я знаю?
— Ну, добро, — помолчав, отозвался Иван Федотович, — только тихо, а не то всех перебудим. Примерно так. — Он щелкнул пальцами. — «В моем саду живет рептилия, среди запущенных куртин. Она таинственна, как лилия, она нежна, как георгин…» Припоминаете? — Рита молчала. — Ну, так вот. «Мне на глаза она не кажется, все под шиповником сидит и, не высовывая рожицы, за мной двусмысленно следит. Она слегка меня стесняется, а я слегка ее боюсь. Вот так растет и укрепляется наш недвусмысленный союз. Но все кончается, кончается, все к разрешению идет…»
— К завершению, — поправила Рита.
— Нет, уж позвольте мне настоять на моем авторском варианте. Я понимаю, что народ всегда прав, и пусть он вносит коррективы, но при одном условии: после моей кончины. А пока я жив…
— Пойте дальше, — приказала Рита, видимо, почувствовав, что он готов неопределенно долго говорить на эту тему. — У вас хорошо получается.
— Повинуюсь. «Но все кончается, кончается, все к разрешению идет, и куст шиповника качается, моя рептилия растет. Уже давно между куртинами лежит ее огромный хвост, такими жесткими щетинами до основания порос. Уже давно над рыхлой грядкою блестит оскаленная пасть. Я на нее гляжу украдкою, мне суждено в нее попасть. В моем саду живет рептилия, она боится света дня. Она застенчива, как лилия, ей очень нужно съесть меня».