Элизабет Костелло
Шрифт:
Вот что ей главным образом хотелось выяснить у Роберта Дункана как эксперта по экстраординарным связям — то, что ей было непонятно у древних греков или, если Анхис и его сын были не греками, а троянцами, чужаками, то у греков и троянцев вместе взятых как древнего народа Восточного Средиземноморья, народа, создавшего эллинские мифы. Она называет это нехваткой внутренней силы. Анхис был близок с божественным существом, большей близости быть не может. Это не обыденное переживание. Во всей христианской мифологии, если не учитывать Апокрифы, есть только один похожий случай, и тот имеет более обычную форму, когда от бога-мужчины — при этом, надо сказать, действовавшего безлично, издалека — забеременела смертная женщина. Говорили, что Мария потом сказала: Magnificat Dominum anima mea. [8] А может быть, ослышались, и это было Magnam me facit Dominus. [9] Во всяком случае в Евангелии говорится, что
8
Возвышена Господом душа моя (лат.).
9
Возвысил меня Господь (лат.).
Психея, Анхис, Мария: должен существовать лучший, более чистый, более философский образ мышления, когда дело касается отношений бога и человека. Однако есть ли у нее время и возможность, не говоря уж о склонности, заняться этим?
Взаимопроникновение. Можем ли мы быть настолько едины с богом, чтобы понять, прочувствовать божественное существо? Вопрос, который, судя по всему, никто уже больше не задает, за исключением, может быть, ее нового открытия, Сьюзен Митчелл, да и та не философ; вопрос, который вышел из моды уже на ее веку (она помнит, как это происходило и как она этому удивлялась), а задавать его стало модным незадолго до того, как она родилась. Другие формы существования — может быть, это более точно? Имеются ли другие формы существования, кроме той, что мы называем человеческой, в которые мы можем перейти? А если нет, то не свидетельствует ли это о нашей ограниченности? Она не много знает о Канте, но это звучит для нее как кантианский вопрос. Если ее не обманывает память, то вопрос о природе вещей начал свое шествие от мыслителя из Кенигсберга, а закончил Витгенштейном, „венским разрушителем“.
„Боги существуют, — пишет Фридрих Гёльдерлин, который старательно изучал Канта, — но они ведут жизнь где-то над нами, в другом мире, не слишком, похоже, интересуясь, существуем мы или нет. В давно прошедшие времена эти боги защищали землю, бродили среди людей. Однако нам, современному человечеству не дано хотя бы на мгновение узреть их, а уж тем более испытать их любовь. Мы появились слишком поздно“.
Старея, она все меньше и меньше читает. Отнюдь не редкое явление. Однако для Гёльдерлина у нее всегда находится время. Великодушный Гёльдерлин, назвала бы она его, если бы была древней гречанкой. Тем не менее правильность суждений Гёльдерлина о богах вызывает у нее сомнение. Слишком упрощенно, думает она, слишком велика готовность принять всё за чистую монету — а ведь история коварна! Редко все бывает таким, каким выглядит внешне, — вот что ей хотелось бы объяснить ему. Когда мы суетимся, жалуясь, что утеряли богов, скорее всего, сами боги организуют эту суету. Боги не отступили — они не могут себе этого позволить.
Странно, что человек, который обливался слезами по поводу божественной apatheia, неспособности богов испытывать нежные чувства, и, соответственно, по отсутствию у них необходимости иметь кого-то, кто бы испытывал нежные чувства к ним, не смог увидеть влияния apatheia на эротическую сторону их бытия.
Любовь и смерть. Боги, бессмертные, изобрели смерть и гниение; и все же, за исключением одного или двух достопримечательных случаев, у них не хватило мужества испробовать это изобретение на самих себе. Поэтому мы и были им так интересны, поэтому они и были так назойливо-любознательны. Мы называем Психею глупой любопытной девчонкой, но, позвольте спросить, что делал бог в ее постели? Когда боги обрекли нас на смерть, они дали нам преимущество над собой. Из двух типов существ — боги и смертные — именно мы, смертные, живем более полно, чувствуем более глубоко. Поэтому они и не могут выбросить нас из головы, не могут обойтись без нас, постоянно наблюдают за нами и преследуют нас. В конечном счете, именно поэтому они не наложили запрета на секс с нами, а только установили правила: где, в какой форме и как часто. Изобретатели смерти, и секс-туризма тоже. О сексуальных восторгах смертных, о смертельной дрожи, о судорогах, о моментах расслабления — они бесконечно толкуют об этом, когда слишком много выпьют: с кем они это впервые испытали, что при этом чувствовали. Им безумно хотелось бы тоже иметь в своем эротическом репертуаре этот неподражаемый легкий трепет, чтобы сдобрить им свои совокупления друг с другом. Однако цена такова, что они не готовы заплатить ее. Смерть, исчезновение; а что, если воскрешения не будет, недоверчиво вопрошают они.
Мы считаем их, этих богов, всеведущими, а правда заключается в том, что они знают очень мало и чаще всего только по верхам. Строго говоря, они не могут назвать своей ни одну научную школу, ни одну философию. Их космология — это набор общих мест. Их единственное умение — полеты среди звезд, их единственная доморощенная наука — антропология. Они специализировались на изучении человечества потому, что у нас есть то, чего нет у них; они изучают нас, потому что завистливы.
Что же касается нас — догадываются ли они, что именно те мгновения, которые представляются нам мгновениями их жизни, делают наши объятия такими сильными, незабываемыми, — мимолетное ощущение их жизни, которую мы (из-за отсутствия лучшего слова) называем запредельной? „Мне не нравится другой мир“, — пишет Марта Клиффорд своему собрату по перу Леопольду Блуму, но она лжет: зачем бы она вообще стала писать, если бы не хотела, чтобы ее унес в другой мир какой-нибудь демон-возлюбленный?
Леопольд тем временем бродит по Дублинской публичной библиотеке, заглядывая, когда этого никто не видит, между ног статуй античных богинь. Если у Аполлона есть мраморный фаллос, интересно, есть ли у Артемиды соответствующее отверстие? Эстетические исследования — так ему хочется объяснить самому себе то, чем он занимается; как далеко простирается долг художника перед правдой? Однако в действительности ему хочется узнать (если бы он решился выразить это словами), возможно ли сношение с божеством.
А она сама? Сколько она узнала о богах за время странствий по Дублину с этим неисправимо обычным мужчиной? Как будто она побывала замужем за ним. Элизабет Блум, его вторая жена-призрак.
В чем она твердо уверена, так это в том, что боги все время подглядывают за нами, заглядывают нам даже между ног, исполненные любопытства, исполненные зависти; иногда доходят до того, что начинают трясти нашу земную клетку. Но, спрашивает она себя, насколько глубоко простирается это любопытство? Помимо наших эротических способностей интересен ли им предмет их антропологических исследований в той же степени, как нам интересны шимпанзе, или птицы, или мухи? Ей хотелось бы думать, что боги восхищаются, пусть даже с оттенком зависти, нашей энергией, нашей бесконечной изобретательностью, с которой мы пытаемся бежать от судьбы. „Очаровательные создания! — хотелось бы ей думать, говорят они друг другу за чашей амброзии. — Во многих отношениях так похожи на нас; особенно выразительны их глаза. Какая жалость, что у них отсутствует нечто, без чего они не могут подняться сюда и возлечь рядом с нами!“
Однако, может быть, она ошибается в том, что касается их интереса к нам. Или, скорее, раньше она была права, а теперь ошибается. В дни расцвета ее молодости она сама (ей хочется так думать) могла бы послужить причиной посещения земли крылатым Амуром. Не потому, что была такой уж красавицей, а потому, что жаждала прикосновения бога, жаждала до боли; потому что в своем страстном устремлении, которое не находило никакого отклика, она могла бы привить богу вкус к тому, чего ему так не хватало дома, на Олимпе. Но теперь, похоже, все изменилось. Где в мире найти человека, испытывающего такое же бессмертное желание, какое испытывала она? Уж явно не в колонках объявлений о знакомстве. „Одинокая белая женщина, рост 5 футов 8 дюймов, за тридцать, брюнетка, увлекается астрологией, прогулками на велосипеде, ищет мужчину 35–45 лет для дружеских отношений, развлечений, приключений“. И нигде не будет такого: „Разведенная белая женщина, рост 5 футов 8 дюймов, за шестьдесят, бегущая к смерти в том же темпе, что и смерть ей навстречу, ищет бессмертного с целью, которую не описать никакими словами“. В газете нахмурились бы. Неприличные желания, сказали бы они, и выбросили бы ее объявление в ту же корзину, что и объявления педерастов.
Мы не призываем богов, потому что больше не верим в них. Она терпеть не может сентенции, которые вращаются вокруг „потому что“. Мышеловка захлопнулась, однако мыши каждый раз удается удрать. И какое заблуждение! Хуже, чем Гёльдерлин! Кому какое дело, во что мы верим? Единственный вопрос — будут ли боги продолжать верить в нас, сможем ли мы сохранить живой последнюю искру пламени, некогда горевшего в них. „Дружеские отношения, развлечения, приключения“ — разве бог откликнется на такой призыв? Там, откуда они пришли, развлечений более чем достаточно. И красоты тоже.
Странно, но по мере того как ослабевает хватка желания, испытываемого ее телом, она все более ясно видит, что вся Вселенная управляется желанием. (Разве вы не проходили в школе Ньютона, сказала бы она работникам бюро знакомств, и то же самое сказала бы Ницше, если бы могла обратиться к нему.) Желание — это движение навстречу друг другу: А притягивает В, потому что В притягивает А, и наоборот — на этом и держится Вселенная. Или если „желание“ слишком грубое слово, то, может быть, „влечение“? Влечение и, возможно, мощный дуэт, достаточно мощный, чтобы выстроить всю космологию от атома и мельчайших частиц с дурацкими названиями, образующих атом, до альфы Центавра, Кассиопеи и великого черного фона за ними. И боги, и мы сами, беспомощно вращающиеся в вихре случайностей, в равной степени притягиваемся друг к другу, не только к В, С и D, но и к X, Y и Z, и к омеге тоже. И не самое худшее во всем этом, и не самое последнее по своему значению то, что все это вызвано любовью.