Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
Через месяц после этого доклада Елизавета скрепила своей подписью документ, согласно которому Пуассонье назначался личным врачом ее величества; ему полагалось теперь годовое жалованье в 5000 рублей, сумма по тем временам солидная, а также он получал в свое распоряжение карету с императорскими гербами. Ему предоставили апартаменты в Петергофе над покоями императрицы{958}. Фавориты и придворные должны были оказывать ему сугубое почтение. А между тем и в мае 1759 года он все еще не был допущен к государыне. Француз завоевал доверие Кондоиди, который с готовностью подвергался настойчивым расспросам о состоянии Елизаветы{959}. Грек передал ему свой дневник, куда он с 1754 года изо дня в день записывал все, что касалось ее здоровья. С начала июня 1759 года оба врача все время ждали приказа явиться в Петергоф, где проводили лето царица и двор. Наконец 28 июля Пуассонье смог поговорить с Елизаветой, она уделила ему три четверти часа. Он тотчас определил ее главный недуг: меланхолия, порожденная слишком уединенной жизнью и тяжелым протеканием климакса.
Перво-наперво он предписал ей физические упражнения и развлечения. Обещал, что липовый отвар и бальзам Гофмана
Назначенное лечение оказалось действенным, но недостаточным. Когда наступила осень, государыня снова впала в оцепенение, вернулась к неподвижному образу жизни. Пуассонье упрекал фаворитов и придворных в том, что они мешают ей появляться на публике, так что ее можно увидеть лишь на театральных представлениях, где с ней даже поговорить невозможно{963}. Врачу казалось, что окружение дочери Петра Великого — главные виновники ее психосоматических недомоганий, что самые близкие либо стесняют ее по недомыслию, либо обманывают из корысти. Группировки и кланы измучили ее обилием противоречивых сообщений о внешних и внутренних делах государства. Вносил свою ленту и малый двор, чьи интриги в пользу Пруссии стали для нее, по выражению лейб-медика, «неиссякающим источником огорчений»{964}. Один из ее наперсников (нетрудно догадаться, что речь идет о франкмасоне Иване Шувалове) пытался даже поколебать государыню в ее вере: его попытки объявить иконы «суеверием» возмутили ее императорское величество, она, как глубоко верующая, так прогневалась, что повелела ему умолкнуть. Были у нее и другие причины, приводящие в смятение: с театра военных действий приходили невнятные известия, судя по всему, Бутурлин не справлялся с ситуацией. Внутри страны нарастал разброд, Россия была на грани анархии: молва о царицыных хворях нарушала спокойствие, выводя из равновесия систему правосудия и государственный аппарат. Тут и там вспыхивали бунты местного значения{965}. Раздражало государыню еще с 1756 года и то, что новый Зимний дворец не достроен, Растрелли требует астрономических сумм на завершение отделки императорских покоев. А между тем казна пуста: война поглотила все до последней копейки. Таким образом, Елизавета по-прежнему живет во дворце, который считался слишком скромным. Какое оскорбление для нее с ее притязаниями на мощь и великолепие! Того хуже: ее мучил назойливый страх погибнуть при пожаре. Став почти совершенно беспомощной из-за своих недугов и полноты, она воображала, как будет сгорать заживо, — еще один фактор, вызывающий нервное напряжение, подтачивающий ее силы.
Да, основные причины болезней Елизаветы носили психический характер. Лекарства, кровопускания и слабительные приносили облегчение, но в ограниченных пределах. Кондоиди мог заниматься всем этим и один, тут разницы не было. В начале августа 1759 года Пуассонье выразил желание возобновить свою службу в армии короля. Здесь он использовал уже все свои медицинские возможности: царица была на пути к исцелению, если говорить о телесном здоровье. А врачу не терпелось покинуть эту страну, «морально и физически столь противопоказанную французу». Да и конкуренты, разумеется, не преминули воспользоваться его отсутствием, чтобы навредить ему в глазах Людовика XV. Еще одним поводом просить о возвращении во Францию стала щепетильность: пришла пора расстаться с русской императрицей, ибо она рисковала слишком пристраститься к его заботам. Врачу представлялось, что лучше «уехать прежде, чем благосклонность ее возрастет, подкрепленная длительной привычкой»{966}.
Людовик колебался, с позволением не спешил — он пожелал отложить возвращение Пуассонье на полгода. Елизавету об этом тотчас же известили, и она пожелала, чтобы врач оставался при ней до середины лета 1760 года. Герцог де Бретейль, новый посол Франции, видимостью не обольщался: конечно, императрица, как посмотришь, лучилась здоровьем, но этот эффект достигался ценой пятичасовых подкрашиваний, притираний и припудривания, «русским искусством расставлять все прелести по своим местам». Пуассонье стал одной из главных тем секретной корреспонденции между двумя венценосцами: как тот, так и другая расточали непомерные хвалы его таланту врача и тому усердию, с каким он стремится «крепить и увековечивать узы доверия все более безоглядного и взаимопонимания все более полного», связывающие их во имя грядущего процветания обеих наций, подданных Людовика и Елизаветы и в конечном счете ради блага всей Европы{967}. Шувалов и Воронцов не препятствовали желанию Пуассонье вернуться на родину. Благодаря их рекомендациям он получил чин государственного советника. Императрица поблагодарила Людовика за его обязательность и заботу, заверила, что присутствие этого врача укрепило в ее сердце узы единения и взаимопонимания, связывающие ее с Францией{968}.
Пуассонье
Состояние русской государыни оставалось стабильным в продолжение полугода. Но в начале 1761 года наступило новое ухудшение. Кровоизлияния усилились, опять ноги усеяли язвы. Возникли отеки. В июле она потеряла сознание после сильнейших судорог. Ей пришлось провести в постели больше месяца, по временам ее трепала лихорадка. 24 августа новости стали получше: теперь она могла пересаживаться с постели на кресло. Но ее затворничество продолжалось, в своем уединении она не выносила ничьего общества, за исключением детей своих камерфрау или малолетних калмыков. Однако итальянскому тенору Компасси, одновременно владевшему искусством шутовства и пантомимы, удавалось развлечь царицу, он даже присутствовал на ее интимных ужинах с фаворитом. Певец вдруг снискал невероятную популярность в дипломатических сферах: через него вел единственный нейтральный путь, по которому еще можно было достигнуть ушей императрицы, Шувалов не в счет, он же «продался» австро-французской коалиции{970}.
Надежды стали оживать, особенно у союзников, для которых кончина царицы явилась бы катастрофой. В Версале уже не на шутку рассматривали вопрос о возможности сепаратных мирных переговоров с Англией, пусть и придется бросить Марию Терезию на произвол судьбы, уж очень пугали Людовика идеалы в духе Фридриха, обуревающие великого князя Петра. Но в декабре у государыни снова начались приступы, ее мучили приливы, спазмы, жар. Участившиеся обострения говорили о том, что общее состояние государыни стремительно ухудшается. Герцог де Бретейль, новый французский посол, приметил и другие тревожные знамения: приближенные императрицы выглядели мрачными, крайне обеспокоенными, а малый двор, напротив, подозрительно оживился. Елизавета могла умереть в любой момент, внезапно. 18 декабря с ней случилось что-то похожее на апоплексический удар, потом она пришла в себя, но у нее открылось обильное кровохарканье, кровь была черной, запекшейся. Тем не менее она, казалось, пошла на поправку, ее врачи объявили, что надеются на лучшее. Двумя днями позже в придворном «Камерфурьерском журнале» отмечено, что ничего особенного не происходит{971}. Секретарь императрицы Олсуфьев отнес в Сенат ее последний указ, он призывал дезертиров вернуться в свои казармы и бичевал тех, кто увильнул от рекрутского набора 1759 года{972}. Спустя еще два дня приступы начались опять, к кровавой рвоте добавился обильный понос, но сознания больная не теряла. Все официальные собрания были отменены.
Утром в понедельник 24 декабря у Елизаветы еще достало сил распорядиться, чтобы в церквах молились о ней. Вопреки возражениям Ивана Шувалова она настояла на своем желании увидеть Петра и Екатерину. Насчет того, как прошла эта встреча, существует несколько противоречивых версий. По утверждениям одних, императрица была так слаба, что объясняться уже не могла. Другие рассказывают, что она обратилась сначала к Петру и якобы посоветовала ему быть добрым к своим подданным, дабы снискать их любовь, а затем повелела ему беречь мир и покой в империи. Она заклинала его жить в добром согласии со своей супругой и лелеять сына. Екатерина не произносила ни единого слова, а только беспрерывно рыдала{973}. Затем царица попросила, чтобы ее исповедовали, и в тот же день приняла последнее причастие; даже в агонии она внимала молитвам и повторяла их слова. К ночи ее тело раздулось, она утратила зрение и больше не могла говорить. Двадцать четыре часа царица еще боролась, претерпевая неимоверные мучения. Она угасла во вторник 25 декабря 1761 года в три часа пополудни. Трубецкой объявил толпе, собравшейся в прихожей, о ее кончине. Тотчас же известили послов. Императрица Елизавета только что, 18 декабря, отпраздновала своп пятьдесят два года.
Диагноз, поставленный Пуассонье, был — водянка груди, или инфильтрация в легкие. Симптомы заставляют предполагать, что у Елизаветы развился рак плевры; несомненно, она страдала также артериальной гипертонией. Произведенная аутопсия, по-видимому, точных результатов не дала. Пуассонье, хорошенько проанализирован психическое состояние государыни, понял, в чем корень ее недугов. Двадцать лет царствования довели ее до глубокого изнеможения. Она никогда не любила принимать решения; с возрастом сомнения терзали ее все сильнее, распространяясь даже на пустейшие подробности, из-за чего она часто отказывалась подписывать документы. Война тяготела над ней как кошмар. Ходили слухи, что государыня всерьез подумывает, не удалиться ли в монастырь. К тому же Елизавета упорно отказывалась стареть как лицом, так и телом, она не могла этого принять. У нее пропала охота шалить с первым встречным желторотым красавчиком. Сколь бы мило и радостно ни служил ее прихотям молодой Шувалов, обмануть ее он не мог, царица знала о его изменах — бравому Разумовскому она таких безрассудств ни за что бы не простила{974}. Поддержание собственной легендарной красоты сделалось ее пунктиком: долгие часы уходили на макияж, причесывание, нескончаемые перемены нарядов, обуви и украшений в поисках тех, что особенно к лицу, все это начиналось, как только она вставала с постели, и утомляло ее на весь остаток дня. К тому же она терпеть не могла врачебных запретов, вопреки всему то и дело напивалась, поглощая в изрядных количествах токайское и сладкие настойки{975}. За весь 1761 год она, прежде так любившая покрасоваться перед толпой, показалась на публике всего единожды, в День апостола Андрея Первозванного. Балы-маскарады, поездки в оперу — все это было забыто: она утратила вкус к жизни, по-видимому, у нее мало осталось энергии, чтобы бороться с недугом.