Елизавета. В сети интриг
Шрифт:
– Ты прав, лекарь мой добрый, – Елизавета сделала несколько шагов назад и отступила за тяжелые портьеры. – Повели, чтобы зашторили поплотнее, что-то меня мороз бьет.
– Так не стояла бы ты, красавица, более часа на ветру-то невском… Удивляюсь я твоему усердию по части любви к подданным.
– Уж скажешь, Арманушка…
– Лизанька, серденько, – в покои не вошел, ворвался Разумовский. – Говорили мне люди, да я не верил, что государыня-то матушка уж который час на балконе Зимнего дворца присягу подданным приносит.
– Напутали все
– Отдай уж дитя-то, женщина, – Алексей осторожно принял укутанного в меха спящего Иоанна. – Что ж ты его к себе-то прижимаешь, как неживого? Едва уснул, поди, от криков-то. Уж больно буйны в радости кумовья твои…
– И то… Возьми, Алешенька. – Елизавета начала растирать затерпшие ладони. – Малышу и впрямь нечего было там делать. Что-то я сегодня глупость за глупостью творю.
– Не наговаривай на себя, Елизавета Петровна, – вмешался Лесток. – Деяния твои история рассудит. Не нам, грешным, приговоры-то выносить.
Елизавета поежилась. Она чувствовала внутри огромную ледяную глыбу, которая с каждой минутой не тает, а словно растет, поглощая ее всю, от сердца до пальцев на ногах.
Лесток, словно почувствовав то же, что чувствует она, поднял глаза – в них цесаревна, ох нет, императрица, царица-матушка без труда разглядела немой вопрос.
– Увы, Арман, мне неведомо и самой, что творю, что дальше-то… не понимаю я, какой следующий шаг сделать.
– А что ж тут непонятного-то? – вместо Лестока подал голос Разумовский. Он-то давным-давно все понял, а чего не понял, то почувствовал – столько лет бок о бок с Елизаветой сделали чуткого Алексея поистине голосом совести его «Лизаньки».
– Да все непонятно! – царица в сердцах топнула ногой. – Дети безвинные… Они-то за какие грехи должны на плаху всходить?
– А что, родители их вину обрели? Им, ты хочешь сказать, есть за что смертушку лютую принимать?
Елизавета понурилась. Алексей был прав: не было никакой вины ни у Анны, ни у ее мужа-тюфяка. Ничем они перед цесаревной-царицей не провинились. Ну разве что в деревушке поганой жить принуждали. Так это же не смерть, не каторга, не изгнание в чужие палестины…
– Однако же невместно более Брауншвейгам-то в России жить… – едва слышно проговорила Елизавета.
– Да об этом и говорить-то смешно, серденько! Думается мне, что им нигде жизни-то спокойной не найти. Ибо ежели ты выпустишь их в Швецию или Пруссию, их тотчас же в мучеников превратят, да новые комплоты от их имени составлять кинутся!.. Уж, поди, добрый дружок твой Фридрих никаких денег не пожалеет…
– А ежели в России оставлю?
– Так они и сами начнут бунты учинять, думается… Аль из доброхотов, кои от их имени будут выступать, в глазах темнеть начнет. А то, что таких доброхотов найдется немало – я знаю наверное.
– Ох, – Елизавета приложила руку к груди. – Страшно мне, Алешенька, друг мой добрый. Боязно… Не ведаю я, в какую сторону склониться, к какому решению прийти.
Лесток
– А решение-то может быть только одно, матушка. Если сама боишься взглянуть правде в глаза, у Шетарди спроси – уж его-то чутью ты доверяешь. Или у Нолькена, пройдохи.
– А куда проще будет у супруга Анны Леопольдовны осведомиться, что делают со свергнутыми соперниками в Европах, на кои нам завещал равняться папенька ваш, великий царь Петр…
Губы Елизаветы побелели, в глазах показались слезы.
– Но детушек-то за что? Вина-то их только в том и состоит, что родились они у Анны, племянницы, а не у… графини или княгини какой…
«Или у тебя, душа моя… – Разумовскому было до слез жалко любимую. – Уж будь эти дети твоими, ты бы аки волчица их защищала, в любой бы бой бросилась, только б уберечь от беды, лихого человека или даже косого взгляда. А эта мать, прости господи, дала себя от крох увести, токмо молила, чтобы с Юленькой любимой, подругой ненаглядной не разлучали… Стыдоба-а…»
Размышления Разумовского прервал появившийся неизвестно откуда Шетарди.
«Черта вспомни, – подумал Лесток, – он и появится…»
Лучи полуденного солнца, казалось, изгнали из дворца все страхи. Должно быть, они потеснили и сомнения в душе Елизаветы. Или цесаревна уже в какую-то сторону склонилась.
– Совета хочу у тебя просить, граф, – без долгих околичностей обернулась Елизавета к посланнику.
Тот поклонился так низко, как только мог.
– Скажи мне, любезный, что сделать мне с годовалым принцем Брауншвейгским?
«О да, любезная, ты уж все решила сама. «Принцем»… Императора-то уже и не существует…»
Шетарди выпрямился и ответил, не медля ни секунды:
– Думаю, будет крайне разумно употребить все меры, чтобы уничтожить всяческие следы царствования Иоанна Шестого.
Француз еще только заканчивал фразу, но ужас уже затопил выстуженный будуар. Да, это был вполне однозначный совет. «Всяческие следы царствования» – это даже не ссылка, это смерть.
Смерть всех членов семьи…
Огромные часы в углу гулко пробили час пополудни. Елизавета молчала. Возбуждение, что ее держало в своих объятиях с ночи, стало потихоньку проходить. Спина расслабилась, ушла нервная дрожь. Вернее, нервная дрожь переместилась в разум. Ведь ответ однозначный ни на один из мучивших императрицу (да-да, именно императрицу) вопросов так и не был найден. Что из того, что ликующая под окнами толпа все не расходилась? Что из того, что от криков «матушка царица» уже болит голова? Ведь сейчас может случиться все, все что угодно…