Эмиль Гилельс. За гранью мифа
Шрифт:
И это не единственное проявление — в разных ситуациях — его нерешительности, отсутствия воли, мягкотелости. Это обнаружилось еще в Одессе, в тот период, когда после первой встречи с Нейгаузом и непосредственно перед Всесоюзным конкурсом 1933 года, он «настойчиво отказывался, — по словам Хентовой, — считая себя недостаточно подготовленным для такого ответственного соревнования. Он боялся еще одной неудачи»
И позже он, с «таким успехом и увлечением выступавший с оркестром, концертов Шопена на эстраде не играл, мечтал о них. Мечтал и страшился
Как ни крути, невозможно подобрать глаголы, наиболее точно определяющие гилельсовский характер: пугался, боялся, страшился…
Скажу, не будучи оригинальным: Чайковский — один из самых близких Гилельсу композиторов, — чувство «атмосферы Чайковского» как бы изначально присуще ему, и он ощущает себя в родной стихии, играя естественно, просто, притом с захватывающей экспрессией.
Итак, Гилельс с успехом выступил с пьесами Чайковского. Дальше читаем: «Музыканты, следившие за развитием Гилельса, отмечали и благотворное влияние Игумнова, и то, что, подражая (!), Гилельс все же оставался своеобразным и самобытным художником.
Сам Гилельс оценивал свою работу скромно. Кое-чего он достиг… Но все же он не был собой доволен. На эстраде он еще не чувствовал себя до конца свободным. Каждый раз приходилось преодолевать внутреннюю неуверенность (!). Играя, он не отдавался музыке. Самоконтроль сковывал.
„Ключ“ к музыке Чайковского Гилельс не считал найденным.
Приходилось вновь работать».
Мрачная картина, ни проблеска…
Читатель выносит стойкое впечатление: ничего-то у Гилельса не выходит — он ищет, мечется, мучается: «Как сказать фразу, чтобы все в ней было правдиво? Труднейшая задача. Чуть-чуть изменишь акцентировку, чуть-чуть затянешь опорный звук — и все рушится (представляете? — Г. Г.), С бесконечным терпением Гилельс предпринимал сотни проб». Нет, не ладится. Остается только впасть в подражание; но даже и так — ничего путного… Что поделаешь, — неудача, с кем не бывает…
Однако не торопитесь делать выводы. Приглядитесь: Хентова оценивает Гилельса и его Чайковского — и не только Чайковского — со слов… самого Гилельса. И от его имени. Но вы этого не осознаете. В тексте тонут, не делая погоды, как бы невзначай брошенные ссылки: «Сам Гилельс оценивал свою работу скромно… он не был собой доволен», — и на основании этого развертывается критика. При таком массированном нападении оглушенный и сбитый с толку читатель не в состоянии разобраться: ему кажется, что все вышеперечисленные «неприятности» — подлинные, и он принимает все за чистую монету.
Это запрещенный прием.
Кому же не ясно: сам художник вечно неудовлетворен сделанным (вот они — «муки творчества»!), — только ему и видны те «несовершенства», до которых нет дела слушателю, читателю, зрителю… Гилельс говорил Баренбойму: «До цели, которую я перед собой поставил, я, конечно, не дошел и никогда не дойду; цель все время отодвигается по мере приближения к ней, процесс этот бесконечен…»
Обычное признание настоящего художника. Если же «послушаться» — эдак можно перечеркнуть все сделанное.
Возьмем Рахманинова… Как пианист он откровенно слаб: «Вот уже четыре года, как я много занимаюсь, — пишет он в письме 1922 года, — Я делаю успехи, но, право же — чем больше играю, тем больше вижу свои недостатки. Вероятно, никогда не выучусь, а если выучусь, то накануне смерти разве». И в следующем году: «Пять лет назад, начиная играть, я думал, что смогу добиться удовлетворения в фортепианном деле; теперь убедился, что это дело несбыточное».
Рахманинов — честно и искренне — делился своими мыслями в письмах, Гилельс — открыто, ничего не стесняясь, — в беседах и интервью. Какой легкий хлеб для критика! Отличить же самооценку художника от объективной значимости его труда — задача для него почти неразрешимая (короткий разговор на эту тему уже был). Вот и Хентова, путая эти совершенно различные вещи, — не умышленно ли? — обводит читателя вокруг пальца.
Именно с Гилельсом постоянно проделывались подобные операции. Сама Хентова справедливо заметила: «Судить самого себя нелегко. Гилельс обладает этой способностью в полной мере: он рассказывает так, как будто говорит с самим собой, с беспощадной откровенностью — без постоянного самоанализа он не мыслит творчества». Все так. Но пользоваться этим в качестве своего основного «инструмента» критик не имеет никаких прав.
Наконец, о подражании Игумнову. В каких головах — тупоконечных или остроконечных — могло такое зародиться?! Хентова ссылается на каких-то музыкантов: «музыканты отмечали».
Музыканты отмечали, мы помним, еще и не такое. Апеллирую к читателю: не поленитесь, возьмите записи Игумнова и Гилельса. Сопоставьте. Уверяю вас, между ними общее только одно: и в том, и в другом случае — Чайковский. Но ощущение музыки, интонирование, звучание рояля, Время (с большой буквы) — все настолько разнится, настолько непохоже, что безо всякого затруднения, с первой же ноты вы безошибочно определите «кто есть кто». Где здесь подражание, в чем?! Да и мыслимо ли, чтобы Гилельс — как и любой другой артист — мог вынести на эстраду и записать… подражание?! Какой абсурд!
В изобильных цитатах из хентовского труда хочется обратить внимание читателя на одно слово, так сказать, ключевое: «приходилось». Гилельсу все время что-то «приходится»: «Приходилось многое начинать сначала, вырабатывая крепость, разнообразие и легкость удара». «Приходилось часами работать над одной этой пьесой, заменяя недостаток вдохновения внешней отделкой». «Приходилось скромно, с ученическим прилежанием садиться за парту». «Приходилось часами искать „дозировку“ звука». «Приходилось работать с огромным напряжением».
Какой же смысл создавать книгу о малоодаренном ученике, скорее даже второгоднике?! Сейчас я подумал: неужели Гилельсу приходилось это читать?! Впрочем, он мог и похвалить из вежливости, не вникая особенно…
Повысив голос, заявляю со всей определенностью: Гилельсу никогда ничего не приходилось — «это ваши смешные фантазии», как выразился Зощенко. Постигать музыку, заниматься было его потребностью, которой он не мог противиться, если б даже захотел; это было для него естественным состоянием, иначе он не мог жить; в этом, собственно, и была его жизнь…