Эпические времена
Шрифт:
Хочу спросить, а она затыкает мне ладонью рот, впихивает за угол платяного шкафа.
– Ну, що, стара!? – гремит из сеней, надвигаясь, чей-то мужской рык. – А тэпэр… нэсы мэни всэ исподне…
– Чие исподне? – чуть не плача спрашивает бабушка.
– Та нэ твое ж, суко! Дэ ты, заховала исподне… свога чоловика, растаку його мать?..
– Нидэ я не заховала! Пидождить, панэ, зараз прынэсу. С этими словами бабушка кидается в нашу комнату, но, увидев маму и меня, торчащих в углу, в ужасе показывает нам ладонью, чтоб молчали. И сама тут же широко распахивает дверцу шкафа, чтобы прикрыть нас. И кричит:
– Зараз нэсу, панэ…
– Мэнэ,
Грохоча чёботами, он вваливается в комнату. Мы с мамой его не видим. А он нас?
Оттолкнув бабушку от шкафа, запускает руки на полку, где лежат чистые, отглаженные дедушкины рубашки. Мы слышим его сопение совсем рядом с собой. Он него нестерпимо разит – самогоном, табачищем, конским потом, вонючей овчиной полушубка. В щели между шкафом и дверцей промелькивает то бурая папаха, то багровая щека, заросшая серой щетиной, то громадные ручищи с черными ногтями. Он комкает, рассовывает рубашки себе за пазуху. Одну, другую…
– А дэ ци… тьфу!.. як их… кальцоны? Куды заховала?.. Чи твий колгоспнык кальцонив не носыть?
– Та ось же воны, – услужливо подсказывает бабушка. И снова в голосе ее – слезная дрожь. – Бэрыть всэ, добрый панэ. Тильки чоловика мого видпустыть… Нащо вин вам, старый?
И, уже топоча из комнаты на двор, «добрый пан» бросает в шутку:
– Нащо?.. А нэхай у лиси пожывэ з намы, козак'aмы.
Мы с мамой стоим, не шевелясь. Боязно даже дверцей шкафа скрипнуть. А вдруг вернется?..
Но когда со двора доносятся ржание и перестук лошадиных копыт, мама решает: теперь и нам можно выглянуть из хаты.
Едва вынырнули на солнечный свет, видим: зря она заторопилась. Крупный «пан», потолстевший от белья, рассованного за пазухи кожуха, до сей минуты никак не может вскарабкаться на коня. Бабушка моя бедная! Зыркнула в нашу сторону и, обхватив один его грязный чёбот за подошву и голенище, с натужным стоном поднимает пьяного вояку наверх. Он, наконец, забрасывает вторую ножищу за лошажий круп.
Нам бы с мамой отпрянуть в сени. Но она уже не владеет собой. Снова рвет меня за руку.
Проносимся мимо куста сирени. Выскочили на край дедушкиной пахоты, еще невзборонованной, сырой. Споткнулись о первые же комья, застреваем в вязких бороздах. Хочу крикнуть: мамочка, что ты делаешь?.. ты же мне руку отрываешь!.. Но у нее самой так жалобно скулит в груди. И ей, и ей хочется закричать. Только этот, на лошади, он же сразу услышит, поскачет за нами… А не он, то какие-то еще. Сколько же их? Кажется, все, ухмыляясь, смотрят за нами!.. Откуда вдруг налетели? Забрали дедушку, хотят увести в лес… Мамочка, уже воздуха не хватает… Не одна рука, вся грудь болит. Ма-ма, ты же оторвешь мне руку… Не могу больше бежать… Лучше упасть, лечь…Разве мы куда-то прибежим?.. И зачем, если дедушку забрали? Без них, без дедушки, без бабушки разве мы одни выживем?.. Мне уже воздуха не хватает, мама, бабушка… Воздух, да он же грудь мне распяливает… И ноги… уже не могу высовывать их из рыхлой земли… бабушка, помоги нам…
В подвале
Кто так мягко опускает меня под руки в темную прохладную ямину? Это она, тетя Лиза, крестная моя. Только она всегда, сколько помню ее, такая мягкая. Она и тут, во тьме, так ко мне добра и ласкова. Слышу, она грустным своим мягким голосом просит кого-то, и нам с мамой зачерпывают из ведра, приносят в ковше такой вкусной колодезной воды… По маленькой ручке, по голоску нежному догадываюсь, – ну, конечно, это же она, сестричка
Пью жадными глотками, передаю маме.
– Та-мар-ка, – едва выговариваю дорогое мне имя.
– А?.. Що, мий Юрычок?.. Ты нэ злякався? – спрашивает она шепотом.
– Ни.
Я совсем не испугался? Просто, нам было так тяжело бежать. Мы почему-то кинулись поперек поля, а легче было бы бежать к их хате тропою, по которой сама Тамарка обычно прибегала к нам.
Да, она всегда прибегала сама, и я, поджидая ее на пороге или на высоком деревянном помосте между хатой и коровником, уже издали видел ее подпрыгивающую из травы золотистую головку с развевающейся челкой. И сердце во мне при этом екало и подпрыгивало от радости. И нам всегда так славно было играть вместе. Она прибегала, не боясь даже немцев и румын. Прибегала даже по холоду, даже в темноте.
Однажды вечером вбегает, запыхавшись, а бабушка как раз огонь растопила в плите, чтобы больше тепла поскорей впустить в хату через духовку. Тут с холода и дедушка заходит. Садится поближе к плите, растирает руки, но никак не может согреться и просит, чтобы мы с Тамаркой, набирая из открытой духовки полные жмени горячего воздуха, подносили ему в карманы и под пиджак закладывали.
Мы, чередуясь, так ловко согреваем дедушку в четыре руки, что он вскоре уже пыхтит в усы и покряхтывает от удовольствия. А бабушка, с мягкой улыбкой глянув на нас, произносит свое «Кумэдия».
– А тэпэр слухайтэ, диты, – откашливается дед Захар, пыхтит в усы и – начинает нараспев:
– Дедушка, голубчик, сделай мне свисток. Дедушка, найди мне беленький грибок… Ты хотел мне нынче сказку рассказать… Посулил ты белку, дедушка, поймать… Ладно, ладно, детки, дайте только срок. Будет вам и белка, будет и свисток.
Какая же необыкновенная сказка!.. Вот дедушка, вот мастер!.. У него ведь получилось, будто это мы сами с Тамаркой просили не у кого-то, а у него разных себе лесных подарков. Каждое слово наших просьб было нам так понятно и дорого, что мы – и в тот вечер, и позже – при всяком удобном случае умоляли его рассказывать чудесную сказку снова и снова. И быстро запоминали – и про свисток, и про грибок, и про белку, которая, оказывается, как он объяснил, прыгает по лесу с дерева на дерево, размахивая пушистым хвостиком и собирая за щеки орешки. И, конечно, про само дедушкино обещание мы не забывали. Особенно же легко запомнила все слова Тамарка, так что научилась вскоре и вслух пересказывать.
Но теперь, в темноте, я собрался уже прошептать ей на ухо, что пьяный «пан», от которого мы с мамой прибежали к ним, пригрозил увести нашего дедушку куда-то в лес. А что будет с бабушкой, тоже остается неизвестно…
Но не успел я и рта раскрыть, как вдруг откуда-то сверху, над потолком подвала раздался такой страшный треск, что мы все, кто тут сидел, в немом ужасе посыпались на землю. Почти тотчас с одного боку черная стена просела, и в темноту вонзился резкий, безразлично выщупывающий нас свет. Из щели зашуршала пыль, и посыпались вниз сухие комья земли. Сразу запахло старой картошкой, плесенью. То самое солнце, что с утра так весело плясало в небе, сейчас сквозь завесу пыли будто пересчитывало без всякой жалости каждого, кто тут прячется. Мы зашевелились, зачихали, закашляли. Кроме нас с мамой, тети Лизы и Тамарки в подземелье обнаружилось еще многое множество народу – малых и старых. Кто лежал, свернувшись калачиком, кто сидел, скорчившись, бормоча что-то про себя.