Эпические времена
Шрифт:
Но мы не успели опомниться. На дворе, под солнцем что-то еще треснуло, сотрясло небо и землю громче любого грома – раз, другой, третий…
Лишь ближе к вечеру, когда неизвестно кем затеянная пальба вдруг прекратилась (кто считал, что стреляли минами, кто видел летящие сверху самолетные бомбы) – бабушка пришла за мамой и за мной. Она рассказала, что дедушка дома, но отсыпается в яслях, и будить его нам не нужно. Оказывается, эти бандиты, что вломились утром на наше подворье, потребовали от него вина. Хорошо еще, у него с зимы оставался целым маленький дубовый бочонок, зарытый где-то в лесу. Ему скрутили руки за спину, кинули на телегу своего обоза, пригрозили, что, если обманет, там
Семечки подсолнуха
Иногда мне кажется: почти все детские свои годы, пришедшиеся на войну, я проспал. Чтобы меньше видеть, меньше скучать, меньше бояться и меньше задавать ненужных вопросов.
Да и в ту ночь спал себе, спал на печи, в ее теплой пазухе, где так приятно пахнет нагретыми кирпичами. Но вот звук какой-то маловнятный мягко вынул меня из сна.
По заведенной привычке я чуть приоткрыл занавеску, потому что звук шел снизу, из хаты. Посредине комнаты, кажется, прямо на полу, горел фитилек керосиновой лампы. Вокруг него выступал из мглы круг каких-то темно-серых неуклюжих теток. Их было непривычно много, и они молча, сосредоточенно… лузгали семечки. Они были все в платках, шерстяных или суконных, в зимних одежках, телогрейках или овчинных шубенках. И сидели почти ровным кругом, глядя на слабый огонек перед собой. Кто на табуретке сидел, кто на лавке, а кто, может, и прямо на ряднах, которые бабушка настелила вместо испорченных немцами.
Поначалу я почти оторопел от незнакомого спросонья вида этих теток. Но когда пригляделся, то различил среди них и бабушку Дашу, и тетю Лизу. И успокоился. Щелкание семечек соняшника – кто же этой забавы не знает? Разве я сам никогда не жевал гогушки – очищенные от шелухи ядрышка семечек? Странность была в том, что они собрались для этого занятия таким большим кругом, да еще посреди ночи, чуть ли не всем колгоспом, и лузгали молча, лишь иногда кто-то вздыхал.
Наши сельские женщины, когда щелкают семечки, не сплевывают шелуху на пол, а всякий раз кончиком языка пододвигают порожнюю кожуру на край нижней губы, и там это шелуминня, смоченное слюной, собирается, нарастает целой бородой и потом само отваливается на подол или на пол. Меня очень забавлял вид такой раз от разу вырастающей черно-серой бороды, и я сам, жуя семечки, с недавних пор старался, чтобы и у меня выросла борода подлинней, но это не очень получалось.
Но почему всё же они собрались посреди ночной темени? И почему молчат, отчего вздыхают?
Наверное, сама бабушка, пока с вечера топилась печь, нажарила целую сковороду семечек, и пришла старшая из дочерей – тетя Лиза, пришли соседки. Не могу различить, здесь ли мама и вышла ли тетя Галя. Нет, не вижу их. Мама хотя и любит, как я знаю, семечки, но при посторонних в руки их не берет. А тетя Галя у нас медсестра, и жевание семечек, как я тоже заметил, презирает.
И дедушки между ними не вижу. Да и что бы ему тут делать? Не мужское это занятие – лузгать соняшник. Может, в мастерской спит?
Меня и самого опять клонит в сон, потому что глядеть долго, как они всё молчат и вздыхают, скучно.
Но через какой-то срок я снова пробуждаюсь и вижу: внизу у них ничего не переменилось.
– Бабушка, що такэ? – не выдерживаю я.
Бабушка Даша, а за ней и все остальные
– Та ничого… Спы соби на здоровля, – строго говорит она. Отирает от лузги подбородок, но снова, как и все, принимается за семечки. Но теперь мне уже не спится. Я ворочаюсь, тоже начинаю вслух вздыхать. Не оттого, что и мне захотелось семечек. Просто, очень хочется узнать, почему это они молчат. Могли бы и поговорить, как обычно среди женщин, ну, хотя бы о немцах, о том, как они целый день шли через село бесконечным обозом и только к сумеркам ушли самые последние… Или о тех пьяных бандитах и о той бомбежке, что была совсем недавно. Или о вчерашней ночной страшной стрельбе, когда над долиной пролетали в тучах визжащие железяки. Мы сидели с дедушкой на нашей глиняной завалинке, потому что внутри, в комнатах или на печи мне было бы еще страшней, а дедушка своими тихими объяснениями и покашливанием меня успокаивал.
– Чуешь? Як гром грымыть… У-у!.. железяка скажэна! – мотал он головой, будто восхищаясь дикими звуками. – А ось цэ? Мов свыня недоризана…
– А, можэ, то якесь колесо скаче з горы у долыну? – постарался я поддержать его шутку.
– Може, й так, – соглашался дедушка Захар. – З той стороны бьють наши, – кивал он на гору, что темнела у нас за хатой. – А з той – воны.
– Нимци?
– Ну да. Воны.
– А, можэ, ци – паны?
Дедушка хмыкнул насмешливо:
– Та яки ж воны паны? Так, бандюки.
– А що ж цэ такэ важкэ бье? – допытывался я.
– Ар-ти-ллерия, – произносил он красивое, но непонятное мне слово. – Пушки у нимця бачив?
– Ну, бачив.
– То воно и е. Ар-ти-ллерия… А ти железяки – снаряды. Не дай Бог, стриху нам пидпалять.
– Та воны ж дэсь высоко, далэко, – храбрился я изо всех сил.
– Высоко та далэко, – соглашался он. – А комусь и блызько.
Так мы разговаривали негромко, и я уже почти начал привыкать к этим визгам, свистам, воплям, тяжелому уханью и скрежету, раздирающим небо. Потому что дедушкино присутствие, его тихий говор убеждали меня, что с нами никакой беды уже не может больше случиться.
И тут враз стало тихо. Тишина заполнила всё беззвездное небо, будто невидимая вата укутала долину. Тогда, подождав еще немножко, громко зевнув, он сказал:
– Ну, ступай до хаты.
…Тихо за окнами и сейчас. Почему же они сидят молча и только раз от разу вздыхают? Но вот кто-то из них оглядывается на темное окно, прислушивается. Отчетливей затикали в углу под иконой, будто расщелкивая кожурки секунд, настенные ходики, подгоняемые тяжелыми гирьками. Все в комнате как-то разом опомнились, стряхивают с подолов сор на пол, замирают. Только бабушка шелестит веником, чтобы собрать в совок горку мусора и высыпать в печное остывшее нутро. А потом снова садится рядом со всеми. И уже не лузгает никто.
Прислушиваюсь и я. Нет, ничего за окнами не слышно. Совсем ничего.
Но кто-то из них шепчет, и мне кажется, это бабушкин голос:
– Ша, дивчата… нэначе… наши йдуть.
Кто идет? Никто там не идет.
Но они почему-то сидят все вместе и молчат.
Я забираюсь с головой под тулупчик и быстро забываюсь в его мягкой, теплой темени…
Наши йдуть. Седой
Но утром озадачивает меня присутствие в хате каких-то еще людей. По привычке, выглядываю в щелку и вижу: они тоже в военной форме. Но не такой, как у немцев или у румын. И говорят вроде бы на понятном языке, какой я уже слышал от деда Захара, когда он рассказывал нам с Тамаркой про «белку и свисток». Или на разных папиных и маминых пластинках слышал. Значит, эти и есть наши?