Эпикур
Шрифт:
В Афинах воцарилось отчаяние, проснувшееся на время мужество уступило место страху, недолгое опьянение несостоявшейся свободой — горькому отрезвлению. Все ждали приговора македонского правителя, и вместе со всеми его ждал молодой Эпикур — один из тех, кому явно не было места на родине, не богатому, не родовитому и не приемлющему покорного смирения перед захватчиками. Эфебия, ставшая действительным испытанием его мужества и силы духа, подходила к концу, отстаивать до последней капли крови отечественные святыни — с этим было покончено на долгие годы вперед, и сын Неокла имел полную возможность распоряжаться как ему вздумается своей почти никого не интересующей жизнью и никому особенно не нужными дарованиями. Он был свидетелем глубокого унижения сограждан, которым не оставалось ничего иного, как отправить на поклон к Антипатру все тех же Фокиопа и Демада (торжествующих теперь свою прозорливость и правоту), а также престарелого академика Ксенократа, чтобы заключить с Македонией мир, который,
Гиперид, Демосфен и другие защитники демократии спешно покинули город, но это их не спасло, поскольку одним из главных условий заключения мира Антипатр поставил выдачу вождей демократии. Но так как ни один из них не пожелал явиться добровольно, «народ, по предложению Демада, приговорил их к смерти». Вот так Эпикур, молодой гражданин великого города Паллады, впервые во всей трагической очевидности познал тот основной и страшный в своей непреложности закон, по которому жили (и, повидимому, жили всегда) его соплеменники: уже в который в своей истории раз они с постыдной легкостью отрекались от тех, кого еще совсем недавно встречали ликующими криками и за кем еще вчера были готовы идти на смерть. Теперь оставалось лишь привести в исполнение вынесенный заочно приговор, и как это всегда бывает в таких случаях, исполнитель не заставил себя долго искать: некий Архий, бывший актер по прозвищу Ищейка, вызвался исполнить волю сограждан. Он нашел Гиперида и еще трех вожаков демократии в храме Эака на острове Эгина, приказал оторвать их от алтаря и привезти в ставку Антипатра. Там они были преданы пыткам и казнены в октябре 322 года, при этом у Гиперида, перед тем как он был умерщвлен, вырезали язык.
Что же касается Демосфена, то Архий, настигнув его на острове Калаврия в храме Посейдона, «сначала уговаривал его выйти из храма и сдаться Антипатру, потом угрожал — Демосфен отошел в глубь храма и принял яд, закусив кончик тростникового пера», которое он всегда имел при себе. Накануне ему будто бы был сон: «он с Архием состязается в исполнении трагической роли, и хотя успех на его стороне, хотя игрою своей он покорил весь театр, из-за бедности и скудности обстановки победа достается сопернику». И в этом сне знаменитого оратора, как вообще (в силу неких таинственных, скрытых от человека причин) это бывает в снах, приоткрывалась горькая истина трагической судьбы Демосфена: да, он действительно был величайшим из протагонистов рядом с ничтожеством Архием, но только играть ему выпало в печальное время, когда все великолепное сооружение — Афинское государство, этот блистательнейший из театров, какой знало когда-либо человечество, так обветшало и обеднело, что, казалось, вот-вот готово было рухнуть. И поэтому он не мог завершить свою роль иначе, чем проститься «с жизнью тогда же, когда угасла свобода… сограждан». Он был больше не нужен Афинам — и он ушел.
Теперь нужны были те, которым удавалось успешнее сторговаться с новыми хозяевами эллинского мира (не забывая при этом своих интересов), и поэтому сын Неокла, бессильный, как и большинство его соотечественников, свидетель трагического финала этого, одного из последних мощных всплесков афинской гражданственности, не мог уже в эти годы не прийти к печальному выводу о том, что время героев и патриотов, устроителей и защитников отечества, по-видимому, навсегда миновало. Героем он быть не мог, не то было время, царедворца из него не получилось бы ни при каких обстоятельствах — иначе он не был бы учеником и преемником бессмертных философов, и поэтому уже в это время Эпикур определяет для себя раз и навсегда свое место — в стороне от всякого торга, от приспособленчества и спекуляций, от всего того, что стало теперь содержанием политической жизни афинян. Неприятие, отстранение и непримиримость. Жизнь показала, что грекам не суждено было больше отстаивать честь и свободу на поле брани, значит, надо было искать какое-то иное оружие, какой-то другой способ сохранить свое эллинство, свое человеческое достоинство, но какой именно способ, сын Неокла пока ясно не представлял.
Все они стали как будто бы неживые, в тягостном, мертвенном затишье после кратковременной грозы. По всей Греции противники Македонии были частью изгнаны, частью казнены. Эллада замерла в унижении и страхе, и только этоляне еще продолжали оказывать сопротивление в своих труднодоступных горах. Победители больше не церемонились с потомками Кекропа, подавлявшими их когда-то своим величием и превосходством, считая, что «надо не только сделать крепким ошейник, но заставить отощать собаку». С независимостью было покончено надолго, может быть, даже навсегда, и одним из самых сильных и тягостных впечатлений, которое унес в своем сердце и памяти отслуживший эфебию Эпикур, собираясь на долгие годы покинуть поверженные Афины, было вступление в Аттику вражеского гарнизона.
Это было в сентябре 323 года, когда согласно старинным обычаям афинский народ справлял великие Элевсинии и торжественное шествие двигалось по древней дороге священной Элевсинской равнины, по той самой земле, из которой восстали когда-то, в этот же самый день предки афинян — эакиды, чтобы благословить их перед решающей битвой с персидскими варварами — перед Саламинским сражением. Афиняне шли, с последней надеждой взывая к бессмертным богам и доблестным пращурам, когда впереди, на равнине вдруг показалось македонское войско. Оно направлялось в Мунихий. Отчаяние овладело людьми Кекропа: значит, действительно все было кончено, если захватчики вступили на их древнюю землю именно в этот достопамятный день, а бессмертные духи Элевсина оставались беспомощны и безмолвны.
Македоняне обосновались в Мунихие, и в Аттике начали устанавливаться новые порядки: была изменена конституция, ограничено число полноправных граждан, упразднена оплата общественных должностей и раздача праздничных денег. Пришло время исполнить решение о переселении части неимущих и в силу этого беспокойных граждан во Фракию (мера, к которой прибегали и в прошлые времена, чтобы очистить город от бедных, недовольных и политически ненадежных), и несколько тысяч афинян, которым не было больше места на отчей земле, взошли на корабли. Кроме того, Афины лишались большей части своих прежних владений, в том числе и Самоса, относительно которого было решено, что «это государство, которое афиняне сорок лет назад заняли своими клерухами, должно быть восстановлено».
При сложившихся обстоятельствах даже те, кто еще не расстались окончательно с надеждой на восстановление свободы, все больше впадали в бессильное отчаяние при виде того, какой среди их соотечественников «оказался… урожай предателей, взяточников и богопротивных людей». Возвышенный патриотизм, благородство помыслов, бескорыстное мужество — все было уничтожено в пламени и кровавом насилии бесконечных междоусобных войн и гражданских распрей, затянувшихся больше, чем на столетие. Растерянные, униженные оставлял Эпикур Афины. Кончилась школа его юности — неповторимые уроки трагической гражданственности, преподанные Гиперидом и Демосфеном, печальные примеры обывательского равнодушия, бесплодные умствования платоников и аристотелевцев. Многие из них не погнушались пойти на поклон к македонским правителям и были даже удостоены особого их расположения, как, например, последователь перипатетиков Деметрий Фалерский, которого было решено назначить правителем Афин. Все это было так чуждо, так непохоже на тот образ истинного философа, который сложился у сына Неокла при чтении Анаксагора, Демокрита. В нем крепло желание воспрепятствовать всему этому, но как — он пока еще точно не знал. Да и до философии ли было ему, уделом которого (как и тех двенадцати тысяч, что должны были вскоре покинуть равнодушное к их бедам отечество) стала затянувшаяся на многие годы, тягостная и изнуряющая борьба за жизнь и с самой жизнью.
Глава 3
СТРАНСТВУЮЩИЙ УЧИТЕЛЬ
Над всем, что ускользает от взора очей,
господствует умственный взор.
…разбегаются страхи души, расступаются стены
Мира — и вижу я ход вещей в бесконечном
пространстве.
Два года пребывания в Афинах, значившие для Эпикура, возможно, столько же, если не больше, чем пять предыдущих или же пять последующих лет, протекли слишком быстро. Отслужив эфебом, он числился теперь полноправным афинским гражданином, как его прадед, дед и отец, но для него, ничего не имеющего ни в самой Аттике, ни (как выяснилось вскоре) за ее пределами, это гражданство было пустым звуком. Давно миновало то время, когда афиняне, взрастив и воспитав своих юношей, цвет и надежду могучего и славного отечества, торжественно, перед лицом тысяч граждан, собравшихся в театре Диониса, поручали их Богине удачи. Теперь же их просто предоставляли на волю случая. Пора было покидать божественные Афины, и без него переполненные неимущими и праздношатающимися, но куда ему ехать, сын Неокла просто не знал, во всяком случае, не на Самос, потому что и на Самосе для него теперь тоже ничего но было.
Дело в том, что после того, как персидские сатрапы распустили по повелению Александра служивших у них греческих наемников и тем, изгнанным некогда по политическим причинам из родных мест, теперь некуда было возвращаться, Александр приказал всем греческим городам и прежде всего Афинам, позволить изгнанникам вернуться на их исконные земли. Указ об этом должен был быть оглашен перед началом 114-й олимпиады в июле 324 года, и около 20 тысяч изгнанников поспешили в Олимпию. И вот в присутствии огромного числа собравшихся со всех областей Эллады, островов и из Малой Азии стагирит Никанор, уполномоченный царя, приказал зачитать долгожданный указ. Согласно этому указу клерухи на зависимых островах должны были уступить свои земельные участки их прежним владельцам. Только афиняне и этоляне не скрывали своего возмущения, большинство же других городов не осмелились прекословить тому, кто правил из Вавилона чуть ли всей Ойкуменой, и тысячи изгнанников на стадионе в Олимпии, поседевшие, измотанные, в застарелых шрамах, эти ставшие ненужными наемники со слезами возносили хвалы справедливому сыну Филиппа, вновь мысленно переживая тяжелые годы без родины, вспоминая о прежних обидах и утратах.