Эпикур
Шрифт:
Новые хозяева города, не говоря уже о македонских царях, наместниках и полководцах, мнящих себя властителями Вселенной, были очень и очень чувствительны к лести. И поэтому, если раньше афиняне, считавшие всех равными перед отечеством, «не ставили… бронзовых изображений ни Фемистокла, начальствовавшего в морской битве при Саламине, ни Мильтиада, предводительствовавшего при Марафоне», то герои этого смутного и горестного для старинных греческих полисов времени жаждали и бронзы, и мрамора, и поэтического слова, словно бы желая заставить целый свет поверить в себя таких, какими они никогда не были и не могли быть. Теперь столь многие претендовали быть героями или полубогами, что все это превращалось понемногу в гигантский постыдный фарс, и афиняне, привлекаемые дармовыми угощениями и зрелищами, теряющие с каждым поколением представления о справедливости и чести, с легкомысленным бессилием играли и свою незавидную роль в этом фарсе, презирая и тех, кого дружно превозносили до небес, и, может быть, самих себя.
Такими предстали при
Можно также предполагать, что юношеская дружба с Менандром вряд ли переросла впоследствии в те прочные отношения взаимопомощи и любви, которые связывали Эпикура на всем протяжении жизни с целым рядом родственных ему по духу людей. Слишком уж они были разные: жизнелюбец Менандр, превзошедший, по свидетельству современников, всех остальных поэтов в даровитости, окруженный успехом, вниманием женщин, богатый и обаятельный, и — сын Неокла, неизвестный и малоимущий, самоуверенный ученик бессмертных философов, который уже в молодые годы не мог не порицать многое из того, что влекло к себе несравненного Менандра. И если Менандр уже эфебом начал пробовать свои силы в искусстве театра, чтобы прославиться впоследствии на века целым рядом блестящих и занимательных комедий (за драматическим совершенством которых таилась все та же духовная пустота утративших самостоятельность и пытающихся обрести себя в своем личном мирке людей), то Эпикур всегда был в достаточной степени равнодушен к театру, считая его, подобно многим другим философам, не более чем зрелищем, пустым времяпрепровождением ничем серьезным не занятых людей.
И действительно, теперь уже мало кто помнил, как во время великих Дионисий взывали, бывало, Эсхил, Софокл или же Еврипид к умам и сердцам сограждан устами своих то величественных, как сами боги, то страстных и бунтующих против самой судьбы героев. Тогда театр был призван воспитывать высокую гражданственность, способствовать совместному постижению исконных, главных законов бытия, вызывая катарсис — очищение души через сопричастность к чужому страданию. И вдохновенные, одной лишь истине служащие поэты, которые казались порою даже не людьми, а некими живыми инструментами, божественными лирами, через которые сам Логос открывает смертным свои извечные законы, создавали неповторимые трагедии в том состоянии экстаза, священного безумия, без которого, как утверждали Демокрит и Платон, вообще не может быть истинного искусства. Теперь же это было только развлечение. Душа эллинского народа засыхала по мере того, как он все больше впадал в униженное, полурабское состояние, и Афинам уже было никогда не дать миру ни нового Софокла, ни Аристофана, так же как никогда уже было не повториться прославляющим красоту бытия и величие свободного человека песням Сапфо или Пиндара. И если раньше просцениум театра Диониса сотрясали те же гражданские страсти, что кипели в Совете и на Агоре, если раньше осмеянные демагоги, даже самые всесильные из них, возбуждали судебные процессы против никого не щадящих комедиографов, то теперь здесь разыгрывались беззубые и никого не трогающие, хотя и довольно занимательные сюжеты из жизни афинских обывателей.
И если раньше трагический герой сражался и погибал в борьбе с немилостью богов или с самой судьбой, отстаивая некие, «не человеком данные» законы чести, справедливости и правды, то теперь действующие лица были озабочены главным образом своими сердечными делами да дележом богатого наследства. Изящные, в целом довольно привлекательные молодые люди (лучше которых уже не стоило искать в Афинах) страдали по возлюбленным, уламывали сварливых отцов и дядюшек и даже совершали благородные поступки, ни слова не произнося о самом главном — об общем поражении всего греческого народа. Может быть, потому, что со временем сами греки уже перестали чувствовать, осознавать это поражение и, привыкнув жить в подчинении и полурабстве, уже не представляли себе, что можно жить как-то иначе. Навсегда отзвучали на древнем просцениуме театра Диониса те вечные вопросы, в ответе на которые видели смысл своего творчества, всей своей жизни Эсхил и Еврипид, потому что во всей Греции уже не нашлось бы человека, решившегося задать их. А те, кого, как будущего философа Эпикура, эти вопросы еще волновали, предпочитали давать свой ответ иным способом.
Гораздо больше влекла их к себе та «гигантская битва за понятие бытия», которую издавна вели между собой великие мыслители Эллады, превыше самой жизни ставившие
В Академии тогда главенствовал Ксенократ. стремившийся сохранить среди эллинов славу Платоновой школы. Однако грандиозные идеи Платона оказались, по-видимому, не полностью доступны даже его не столь гениальным последователям, их построения все больше приобретали поверхностно-мистический характер и, уча о циклическом существовании миров, о переселении душ, они брали значительно больше у Пифагора, чем у Платона. И если вечный и совершенный мир Платоновых идей был порожден в значительной мере гневным поиском великого философа, его попыткой найти какой-то выход из плачевного состояния и афинского общества, то равнодушие его последователей, их стремление вообще отойти от неподвластной им реальности, постепенное сближение со скептиками — все это говорило о том, что и мужи-философы Эллады, еще полвека назад вынашивавшие планы идеального государства и создававшие законы для граждан, молча расписывались теперь в своем бессилии. И по мере того как менялось содержание и назначение философии, во главе прославленных школ становились люди, все меньше напоминавшие их великих основателей. О племяннике Платона Спевсиппе, возглавившем Академию после его смерти, Диоген Лаэртский пишет, что он был весьма далек от высокомерного величия своего гениального дяди: «склонный к гневу и падкий на удовольствия» Спевсипп «брал и с согласного, и с несогласного», в то время как сам Платон учил бесплатно.
После Спевсиппа во главе школы стал Ксенократ из Халкедона, один из немногих, близких Платону при жизни учеников, бывший с ним в Сицилии. Неразговорчивый и важный, постоянно погруженный в занятия и размышления, ежедневно «целый час уделявший молчанию», Ксенократ более, чем кто-либо другой, соответствовал представлению об истинном философе и пользовался уважением не только у соотечественников, но и у македонян. Однако при всех достоинствах этого академика и его в свое время «афиняне вывели на продажу за то, что он не мог уплатить подать с иногородних» (ведь он был из Халкедона), а выкупил его слушатель Аристотеля, Деметрий Фалерский, будущий правитель Афин.
Твердо придерживаясь заветов Платона (и особенно его космогонии, изложенной в «Тимее»), Ксенократ пытался развить дальше учение о мировой душе, используя при этом многие из положений пифагорейцев и обращаясь снова к древним представлениям об олимпийских божествах: мировая душа у него (она же сущность мира, его движущая сила) есть одновременно и высший Зевс, и самодвижущееся число, и посредник между высшим и низшим мирами. Следуя Пифагору, Ксенократ учил о вечном странствии душ, их многократных воплощениях, прежде чем они возвратятся в свое небесное отечество — в вечное лоно мировой души.
Что же касается жизни земной, счастья каждого человека, то для этого, как полагал Ксенократ, достаточно сочетания некоторых, весьма немногих телесных и материальных благ, однако же главное условие счастливой жизни и внутреннего мира — добродетель, правильное состояние души человека и направления всех его действий. Подобно всем философам и мудрецам от сотворения мира, и этот ученик Платона утверждал, что счастье внутри нас, но, так же как и его впадающие во все большее унижение соотечественники, не мог быть счастливым при виде того, как меняется безвозвратно весь их прежний мир и, вероятно, поэтому был всегда мрачен. И, как многие до него и после, схолиарх Академии призывал обрести покой в своем внутреннем мире прежде всего потому, что в мире внешнем все они были уже абсолютно бессильны. И даже если Эпикур, слушавший в свои молодые годы Ксенократа, тоже пришел впоследствии к выводу о необходимости для человека укрепиться прежде всего в своем внутреннем мире, то источник силы и твердости духа он в отличие от платоников видел в свободе от всякого рода веры и суеверий, в великих возможностях разума.