Эпикур
Шрифт:
Как не похожи были все эти древние мудрецы, вошедшие в предания, на жаждущего познания сына Неокла, которому судьба и история предназначили быть одним из последних больших философов Эллады! Эти бессмертные мужи, полные сил, уверенные в себе и своем необычном предназначении, убежденные в высшей гармонии мира и бытия, обуреваемые великими целями, наверное, не смогли бы даже представить себе того отчаяния, того страшного чувства поражения, неотвратимо приближающегося конца, которое все больше овладевало теперь их потомками, сковывая их творческие силы. Они были прекрасным и мощным, многообещающим началом той великой эстафеты познания, продолжить которую ощущал своим долгом, своим жизненным предназначением Эпикур. Без их дерзания был бы невозможен и его поиск, а без сравнения с их горделивой уверенностью останется непонятным горестное спокойствие Спасителя людей, его героическая попытка воспрепятствовать уж если не распаду греческого общества, то хотя бы распаду душ своих современников.
Многое в представлениях старинных философов казалось Эпикуру (о чем он упоминает в своих письмах и отдельных дошедших
Впрочем, размышления о закономерностях космоса и сущности бытия с каждым годом все больше казались (и прежде всего они казались такими новым хозяевам эллинского мира — македонянам и их приспешникам) бесполезным и безобидным развлечением, которым могли утешать себя все еще мудрствующие греки, между тем как истинные мужи, ведомые своим необыкновенным царем, вершили историю. После того как, «собравшись на Истме и постановив вместе с Александром идти войной на персов, греки провозгласили его своим вождем», сын Филиппа, называвший себя сыном Зевса, мог наконец выступить в тот поход, ради которого — в чем он был непоколебимо уверен — его и послали на землю бессмертные боги. Весной 334 года с тридцатью тысячами пеших воинов и четырьмя тысячами всадников Александр двинулся в Азию, оставив часть войска под командованием своего приближенного стратега Антипатра в Македонии.
Вскоре весь греческий мир узнал о блестящей победе над персами при Гранине, за которой последовали пять лет неповторимых походов и легендарных сражений, в которых великий Александр «не только ни разу не был побежден врагами, но даже оказывался сильнее пространства и времени; это поощряло его и без того пылкое честолюбие и увлекало на осуществление самых пылких замыслов». Битва при Иссе, гибель царя Дария под Гавгамелами, покорение варварских государств, невиданной пышности царские дворцы и несметные сокровища, захваченные воинами Александра: «Македоняне тогда впервые научились ценить золото, серебро, женщин, вкусили прелесть варварского образа жизни и, точно псы, почуявшие след, торопились разыскать и захватить все богатства персов». Однако снедаемый великими замыслами царь вел их дальше и дальше, через земли бактрийцев и парфян, в сказочную Индию, преодолевая «ненастья, зной, глубокие реки, недоступные птицам высоты скал, невиданные образы зверей, скудное питание…» Весь огромный мир раскрывался перед богоподобным царем, ложился у его ног, и, завороженный этим казавшимся чудесной сказкой зрелищем, сын Филиппа и Зевса не желал замечать ничего предвещавшего изменение хода событий.
Под проливным дождем и ураганным ветром, когда «на глазах Александра несколько воинов было убито и испепелено молнией», шла переправа через вздувшуюся, выходящую из берегов реку Гидасп, ноги солдат, изможденных тропической сыростью, болезнями и недоеданием, не держались на скользком дне, и для всех, кроме самого царя, с каждым днем становилось все очевиднее, что пришла пора возвращаться.
И вот, то ли повинуясь требованиям воинов, то ли из-за уже ощущаемой собственной усталости и беспокойства об оставленных позади завоеванных землях, Александр решает повернуть назад. К этому времени первоначальные мысли и цели, с которыми он начинал свой великий поход, так же как и он сам, стали несколько иными. Постепенно, как пишет об этом Плутарх, война превратилась для него в настоящую охоту на людей (так, перебив племя коссеев, царь назвал это «заупокойной жертвой в честь Гефестиона», своего друга), а сам Александр все больше уподоблялся тем самым восточным владыкам, господство которых он ниспроверг. Это вызывало все большее недовольство окружавших его македонян. Гетайры упрекали его в том, что, окружив себя знатными персами и прочими варварами, царь пренебрегает отеческими обычаями и уже относится к соотечественникам не как «первый среди равных», но как не терпящий ни малейших возражений восточный деспот. И действительно, покорив всю Переднюю Азию, взяв осадой Тир и захватив Египет, Александр обосновался в Вавилоне, окруженный роскошью и почестями, которые раньше воздавались лишь богам.
Покончив с походами, он с той же страстью отдавался теперь преобразованию и усовершенствованию своих владений, приказав очистить древнюю сеть оросительных каналов в Вавилоне и приступив к строительству нового города в Египте — Александрии. Словно желая загладить свою вину перед греками за разрушение Фив, он принимает решение заново отстроить храмы Эллады, предназначив на это десять тысяч талантов. Одновременно выносится постановление о том, что «власть тиранов должна быть повсюду уничтожена и все государства становятся свободными и независимыми». Однако, не считая сторонников союза с Македонией из среды богатых граждан Афин, Коринфа, Мегар и Платей, милости великого завоевателя встречали угрюмое равнодушие греков, хотя лишь очень и очень немногие осмеливались открыто выражать свою враждебность и желание восстановить былую свободу. Щедроты Александра вызывали затаенное раздражение у бывших свободных граждан и особенно у приверженцев того самого народовластия, благодаря которому, как писал бессмертный Эсхил, их славные прадеды остановили волну восточного варварства. Теперь же это варварство снова устремилось на них вместе с потоком награбленного в походах азиатского золота: восток все больше вторгался, просачивался, проникал в каждодневную жизнь греков — с его богами, представлениями, мелодиями, именами, вещами, обычаями и легендами, но в отличие от марафонских или же саламинских бойцов они были не в силах противостоять этому бескровному и неостановимому наступлению. И хотя, как говорил об этом один из античных писателей, в этом огромном, доселе невиданном царстве богоподобного Александра, «как в кубке любви, все элементы народной жизни перемешались между собой и народы пили вместе из этого кубка и забывали о старой вражде и собственном бессилии», многим из греков, и прежде всего афинянам, содержимое этого кубка казалось горше полыни.
Издревле гордящиеся своей культурой, научившиеся возноситься дерзкой мыслью к крайним пределам Вселенной, искушенные во всех философских учениях, афиняне с горьким бессилием воспринимали гегемонию македонян, недоумевая, как же это все-таки могло получиться, что их город, слывший еще недавно Оком Эллады, оказался теперь в столь жалком положении. И тем, кто не мог с этим смириться, оставалось лишь одно — уходить в призрачный и в то же время непреходящий мир отвлеченного умствования, философских абстракций и математических формул. Этот мир был неподвластен новым хозяевам Ойкумены, в большинстве своем даже не имевшим понятия о его существовании. Завоевателям не было дела до таких, как сын самосского клеруха Эпикур, с трепетным благоговением вступавший в эти годы в вечный град мудрецов и искателей истины, как не было дела и до них тринадцатилетнему мальчику, который начинает к этому времени свой поиск учителей, и первым из них оказывается живший тут же на Самосе платоник Памфил. Неизвестно, как долго «слушал платоника Памфила» Эпикур (возможно, еще слишком юный для того, чтобы оценить по достоинству грандиозную красоту Платонова мира идей), но можно с полной определенностью утверждать, что построения великого идеалиста не оказали сколько-нибудь заметного влияния на его собственное понимание мира, а может быть, даже способствовали укреплению отрицательного отношения Эпикура ко всему потустороннему и трансцендентному.
Сын знатного и богатого гражданина Аристокл, известный человечеству под именем философа Платона, который основал свою школу в роще героя Академа в Афинах, начинал путь осмысления мира учеником бессмертного Сократа, того самого, которому некий высший голос («даймон», живущий в его душе) подсказывал истинную цену всех вещей при постижении «науки жизни человеческой». Как рассказывал о себе сам Платон, он вступил в жизнь полный сил и желания служить обществу, но потом оглянулся вокруг — и у него потемнело в глазах. И было отчего потемнеть: после рокового для них поражения в Пелопоннесской войне (431–404) Афины оказались в столь тяжелом положении, что, казалось, вот-вот разразится какая-то катастрофа, хлынет новый потоп, предвещанный пророками, чтобы омыть от зла и безумия измученную землю. Себялюбие и жадность богатых рабовладельцев, зашедшая в тупик афинская демократия (демократия для избранных, зиждущаяся на угнетении себе подобных), готовая вот-вот излиться ненависть бедняков, возможность восстания рабов, с каждым годом все больше ввозимых в Афины; разложение семейных и родственных связей, непоправимо пошатнувшаяся нравственность, обесценивание всех былых моральных и духовных ценностей — все это настолько расходилось с представлениями молодого философа о том, какой должна быть на самом деле человеческая жизнь, что не могло быть им принято как раз и навсегда данная и единственная реальность.
Твердо веря, так же как и Сократ, что есть в мире вещи невидимые, постижимые лишь разумом, но тем не менее самые главные и непреходящие (такие, как правда, справедливость, добродетель, мудрость и красота), которые стоят над видимым миром явлений и определяют его, Платон впервые в греческой философии решает создать такую систему, которая бы охватывала все сущее и отражала взаимосвязь между доступным ощущениям миром преходящих вещей и — умозрительным, высшим миром идей. Учение Платона, в котором преломился весь предыдущий поиск философской мысли от Гераклита до Сократа, явилось горестным ответом на историческое поражение афинского народа (как, впрочем, и всех остальных эллинов), страстной попыткой спасти свой народ, восстановить безнадежно пошатнувшееся общество и государство.
В своих сочинениях (которые уже его современниками ценились настолько высоко, что «обладатели их давали желающим на прочтение лишь за деньги») великий философ, уважаемый даже царем Филиппом, давал новое объяснение мира и бытия: с одной стороны, оно перечеркивало многое из того, что было достигнуто греками на пути материалистического объяснения мира, но с другой — оно открывало неведомые до этого грани и плоскости жизни, давало новое понимание сущностного ее смысла, того смысла, который к этому времени был почти что утрачен для многих из тех, для кого мир ограничивался лишь внешним и видимым. Бытие (такое, каким оно представало в то время для большинства растерявшихся перед несообразностями жизни людей), казалось, вообще уже не имело цены, а тем более какой-то высшей цели, и Платон берет на себя сложнейшую и недостижимую задачу — обосновать безусловное существование этой высшей цели и свести к ней все неразумие, весь столь отвратительный ему хаос жизни людской.