Эпилог (версия)
Шрифт:
Игорь Куберский
Эпилог (версия)
Аннотация
Истории всепоглощающей любовной страсти, которая может стать разрушительной, посвящена впервые издаваемая повесть «Портрет Иветты» и ее «Эпилог» в одной из версий.
Игорь КуберскийЭпилог (версия)
Она сказала, что едет в Питер развеяться и, если он не возражает, остановится у него.
До этого она ему позвонила раза три в порядке рекогносцировки, из чего он узнал, что с мужем у нее проблемы, даже не с ним, а с одной девицей, решившей рожать от него, чтобы увести из семьи, в которой у них между прочим подрастал сынок, четырехлетний Павлик. Сынок, выражаясь новым чиновничьим языком, был озвучен впервые, хотя и год и три года назад она позванивала мастеру. Впрочем, какое ему дело, семь лет – большой срок, чтобы свести на нет любовные страдания. Одно понимал мастер: она была его женщиной, которую встречаешь, может быть, раз в жизни, и которую он потерял. Опять же, если честно, она была его женщиной,
Опять же он был весьма обязан своей жене – она дала ему хорошо заработать, пригласила в Рим, где он отгулял этой осенью почти два месяца за ее счет. Нет, это сначала за ее, а потом уж – за свой. Акварельными видами Рима на площади Навоне для туристской публики он заработал такие деньги, которые не заработал всем своим более двадцатилетним творчеством. Оказалось, все так просто в этом заграничном мире – работать легко, платят много, все веселы, доброжелательны, чисто, сытно, жизнь – праздник. Весной он собирался повторить этот опыт.
Да, а ведь он еще был во Флоренции, Падуе, Болонье, посетил Венецию. Венеция с тех пор в его сердце, и он может говорить только о ней… Теперь он как бы перестал замечать российские мрак и ужас, несчастные лица соотечественников, заплеванные подъезды и дворы – он знал, есть на свете праздник, совсем недалеко отсюда, и он там желанный гость. Он был мастер, он все умел – оказывается, это умение высоко котируется на Западе, где свобода самовыражения художника дошла до полной потери профессиональности, привела к повсеместной деградации реалистического мастерства. Нельзя же стать пианистом без десятилетнего, как минимум, сумасшедшего труда, и артистом балета нельзя. Да, он реалист, и это теперь больше всего ценится на Западе. Даже не реалист, а гиперреалист. Бывшая жена обещала устроить ему мастер класс в Римской академии искусств, и неважно, что она со своим мужем на нем заработают, его доля тоже немалая. Да, время тотального российского обвала миновало, и кто выжил, тот стал обустраиваться и зажил лучше прежнего. Среди выживших мастер числил и себя. А ведь и правда, поначалу было страшно. Особенно когда в выставочные залы хлынул сель до того запрещенного цензурой всяческого андеграунда, творимого там, внизу, в сырой немелиорированной хляби психами и недоучками. Из-под земли вылезла целая армия неандертальцев, по разным причинам презиравших реалистическое искусство и строгавших в своих пещерах что-то несусветное. Признаться, мастер со страшком ждал, а вдруг там-то и есть нечто подлинное, а его самого ждет свалка… После огромной выставки в Гавани где-то в девяностом году он понял, что ему нечего опасаться. Что естественных врагов среди соотечественников у него нет. А ведь всего лет девять назад на ту же памятную выставку авангарда в Невском Дворце культуры (назвали же – Дворцом, не более, не менее) чуть ли не весь город стоял в километровых очередях. Такая была потребность в другом, почти любом, лишь бы не официальном, искусстве. В Гавани с публикой было уже пожиже, а теперь это и вовсе никому не нужно – вымершие залы, пустые галереи. Народ не обманешь. Нельзя долго дурить народ. Народ – природный реалист.
Ну, да бог с ним, с искусством. Если честно, искусство умерло. Оно умерло и похоронено под развалинами перестройки. Искусству предложили свободу в виде рынка. Делай, что хочешь, и продавай – это твое право, вернее, твоя проблема. Рынок противопоказан искусству еще больше, чем цензура. Цензура была даже полезнее – она осуществляла первую отбраковку, отделяла зерно от плевел. А что теперь? Теперь нет критериев истинного, подлинного. Подлинно лишь то, что продалось. Вот к чему мы приехали… Искусство никогда не было свободным, да свобода ему, пожалуй, и не нужна – ему нужны рамки, обязательные рамки. Хоть какие-то. Искусство не выживает в естественной среде. Оно должно быть вырвано из нее, чтобы стремиться к ней. Вечное стремление без возможности реализации. Ибо реализация – это гибель искусства. Сговор творца и тех, кто его опекает в небесной канцелярии, существует лишь на бумаге. Стороны договорились о взаимном обмане. Условия договора невыполнимы. Чем ближе творец подходит к тайне гармонии и красоты, тем страшнее его участь. Самых настырных отправляют в психушку. Искусство должно быть игрой. И оно всегда нуждалось в патронаже – царей, дворов, меценатов, государства, наконец. Это великая удача, что в СССР оно было под патронажем власти. Большевики почему-то решили, что искусство вещь нужная. Потому оно и сохранилось. А теперь все, господа, теперь ему большой красивый конец.
Впрочем, вон она приветливо идет к нему со ступенек эскалатора, волоча за собой чемодан на кривых колесиках.
Она не изменилась, она осталась прежней. Это было трогательно, будто все эти семь лет она хранила себя для этой встречи. Похоже, была искренне рада мастеру, смотрела на него во
Дома она первым делом раскрыла чемодан, из которого пахнуло не очень-то устроенным бытом, да и одежда ее выдавала более чем скромный достаток, что он уже отметил обострившимся взглядом человека, побывавшего на Западе. Из этого чемоданчика она достала сверток, перевязанный красной лентой, и не без торжественности протянула ему.
– Что это? – спросил он.
– Посмотри… – сказала она, и голос у нее был такой, что в груди у него екнуло.
Это был кусок холста, пожертвованный когда-то богу любви. Та, кого он обожествлял, грустно глянула на него бирюзовыми глазами, для которых он специально доставал дефицитную «берлинскую лазурь»…
Он стоял с холстом руке и смотрел на нее. Ему было жарко и больно и казалось, что прошлое пронзило его своей пережитой энергией и заставляет идти вспять.
– Господи, – сказал он глухо, – что же это такое?
– Твоя работа, – сказала она, улыбаясь, радуясь, что предчувствовала именно такую реакцию и что в ожиданиях своих не обманулась.
– Это невозможно… Откуда?
– Из помойки. Ты же сам туда выбросил. Помнишь… рукописи не горят и так далее. Не думала, что вся эта романтика будет иметь ко мне какое-то отношение. Мне в то утро соседка принесла, она же у нас дворничиха. Ты не знал? Хм… Ну да, открыла она свой родной мусоросборник, а там твой шедевр, венчающий, так сказать, гору мусора. После этого даже неверующий скажет, что бог есть. Ты рад? Ведь можно приклеить, да?
Это было ее главный козырь. Прошлое поправимо.
Ему было жарко, больно, сладко, невыносимо и как-то безнадежно тоскливо и потерянно.
– Что же ты молчала? – сказал он. – Семь лет.
– Было не время.
– А теперь время?
– Почему бы нет? – сказала она и выразительно посмотрела на него. Возможно, она ожидала, что он бросится к ней, и начнутся объятья, и потом она вырвется и скажет, подожди, мне нужно принять ванну. И он скажет – я с тобой, и в ванной, не дожидаясь горизонтали простыней, они совершат первый акт возвращения друг к другу, стоя, качаясь рядом, как два дерева в бурю… Но он не сделал шага навстречу. Это ее неудачное «не время» вернуло все на свои места, и он почувствовал к ней что-то похожее на ненависть, – нет, это слишком сильное слово – на раздражение и протест. Хорошо она все рассчитала, прямо по хронометражу. Хронос – время. Нет, эта хроническая болезнь больше не вернется. Назад пути нет. К тому же мастер не один – у него есть веселая двадцатилетняя подружка с гладким телом – он уже написал с нее пастелью кучу ню, которые неплохо продаются. В постели она, может, и не богиня, но жрица, это точно. Она все умеет, от всего получает удовольствие и выполняет любые его прихоти. Конечно, он понимает, что этот аппетитный супчик сготовлен не на небесах, а, скорее, в подземной кочегарке, ну и что с того. Да, нынче многие прыгают в постель от голода и неустроенности, а он кормит, одевает. Любит ли она его? Едва ли. Но она любит все, что около него – тепло, достаток, сытость, деньги. За все надо платить – рынок на дворе, время собирания ваучеров.
– Да, а Павлик, – спросил он словно невпопад, намеренно меняя тему, – с кем ты оставила Павлика?
И она его поняла, она поняла больше, чем он мог бы сказать вслух. И лицо ее замкнулось.
Впрочем, накормив, напоив, он, поскольку был свободен, а подружка намечалась только под вечер, поставил мольберт, взял лист картона и стал набрасывать итальянским карандашом ее портрет.
– Да, а что с той картиной было? – спросила она. – Как дальше события развивались?
События? Или мы их придумываем сами, или их нет. События происходят только в душе. В Питере ему тогда сказали, что какой-то урод порезал его картину. Ее сняли и вернули. Страховку не заплатили. Не тот статус, не та выставка. Скорее всего, страховка все же была, но досталась не ему, – может, худфонду или еще кому-нибудь из организаторов. Впрочем, было бы смешно получить компенсацию за собственный идиотизм.
– А где она?
– У меня в мастерской. Это далеко, на другом конце города. Там холодно. Сейчас там мой приятель живет, больше ему негде. Из семьи ушел… – сочинял мастер на ходу, на случай если она вдруг попросит там остаться. Ему уже было ясно, что здесь он не стерпит ее присутствия и, рисуя ее портрет, он обдумывал пути к отступлению.
Портрет не получился. Да, собственно, иначе и быть не могло. Кто она ему, что здесь делает? Да, волосы ее – он только теперь увидел, точнее вспомнил ее волосы, – они поблекли и развились и перестали быть частью ее красоты. Круглое лицо с острым носиком и каплевидным подбородком, маленький скупой ротик, жеманно заостренные мыски верхней губы. Вот только глаза. Очень похожа на кошечку с поздравительной открытки. Несколько помятую жизнью. Какой он кретин, что дал слабину, согласился ее принять. Давай, мол, приезжай. Любопытство мучило, какая она теперь, и еще, может, желание возвратить должок – скажем, поиметь ее, а потом рассмеяться в лицо. Нет, он не злой. Но обиды помнит, обиды он не забывает никогда. Если прощать обиды, то зло восторжествует. На этой мысли он остановился и хмыкнул.