Эпилог
Шрифт:
Мих. Зощенко
25 ноября 1943 года.
Гостиница “Москва”, № 1038».
Разумеется, Михаил Михайлович не получил ответа. Тогда он вскоре написал второе письмо, в ЦК – А.С. Щербакову. На этот раз он не защищался, не пытался объяснить смысл своей книги, не указывал, что она, в сущности, еще не опубликована полностью и, следовательно, нельзя судить о ней. Он признал, что новый жанр «оказался порочным». Он сознавался в том, что «книгу не следовало печатать в том виде, как она есть».
Насколько мне известно, это было единственное «раскаянье» Зощенко. Эта позиция – как показало время – ни в малейшей степени не помогла ему. Более того, она год за годом заставляла его терять душевное равновесие, искать выхода там, где выхода не было,
Замятин написал Сталину, что он отказывается работать «за решеткой». Булгаков, отнюдь не раскаиваясь, настойчиво доказывал свою правоту. Его не печатали с 1926 года, но он сохранил себя в работе над «Мастером и Маргаритой». Укрывшаяся в глубоком подполье поэзия Ахматовой была основой самоутверждения – и победила. Бабель замолчал, не желая лгать. В осаде они были разобщены, но между ними была глубокая внутренняя связь – та нить, которая невидимо связывала все жизнедеятельные явления нашей литературы.
Зощенко продолжал работать, пытаясь вернуть свое положение. В его столе не было ни одной страницы, которую он не хотел бы напечатать. Это «не хотел» лишь на первый взгляд кажется чем-то неестественным или даже бессмысленным. На деле именно здесь идея независимости художника (не только от власти, но от читателя, зрителя, слушателя) получает, может быть, самое глубокое свое выражение. Это «наедине с собой», сознательно рассчитанное на полную, ничем не ограниченную свободу, – самая прочная основа для создания совершенного произведения искусства. Вспомним гениального поэта и художника Уильяма Блейка.
Путь, который был намечен Зощенко в письме к Щербакову, ничего не обещал, кроме позора и унижений. Не прошло и трех лет, как оказалось, что это – крестный путь.
6
Постановление ЦК от 14 августа 1946 года – это была уже не статья. В нем ни на чем не основанные обвинения приобрели форму закона. Власти постановили, что Зощенко хулиган, клеветник, подонок, пошляк – с изумлением встречаешь в наши дни эти ругательства в официальном документе… Зощенко изображает советские порядки и советских людей… клеветнически представляя советских людей примитивными, малокультурными, глупыми, с обывательскими вкусами и нравами. Злостно хулиганское изображение Зощенко нашей действительности сопровождается антисоветскими выпадами… Он рассчитывает дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание.
Какие же доказательства предъявляются «отравителю»? В 1945 году он напечатал маленький рассказ «Приключения обезьяны». Никто не обратил на него внимания. Но в 1946 году редактору «Звезды» Саянову приходит в голову несчастная мысль перепечатать этот рассказ в разделе «Новинки детской литературы» – и Зощенко вступает в первый круг ада.
7
Есть нечто психологическое в том, что именно этот детский рассказик был избран как основной пункт громадного, еще не слыханного в нашей литературе политического обвинения – только маньяк мог вообразить, что мартышку, сбежавшую из зоопарка, Зощенко «наделяет ролью высшего судьи наших общественных порядков и заставляет читать нечто вроде морали советским людям». Только болезненная подозрительность могла заставить этого маньяка – кто бы он ни был – перетолковать этот, в сущности, гуманный рассказ, потому что в нем показано вовсе не высокопарное отношение обезьяны к людям, а бережное отношение людей – к обезьяне, – истолковать как «нарочито уродливое, карикатурное изображение» советского быта. Ничего похожего нет в рассказе – и недаром же в докладе Жданова, надолго остановившего движение нашей литературы, нет ни одной цитаты.
Конечно, никому – и прежде всего самому Михаилу Михайловичу – и в голову не пришло, что этот мимолетный детский рассказик был подлинной причиной изощренных гонений, обрушившихся на первоклассного писателя и благородного человека.
Выше я высказал свои соображения о генеральной общей причине подобной тактики – нападение на литературу было лишь одним из ее проявлений. Но мы, перенесшие
Лидия Корнеевна Чуковская в своих «Записках об Ахматовой» (рукопись) приводит версию, которой придерживался – правда, без полной уверенности – и сам Михаил Михайлович: «В одном из первых рассказов о Ленине описано, как часовой, молодой красноармеец Лобанов, отказался однажды пропустить его в Смольный. Какой-то человек с усами и бородкой крикнул: “Немедленно пропустить. Это же Ленин!” Однако Ленин остановил грубияна и поблагодарил красноармейца за отличную службу. Рассказ был напечатан в “Звезде” (1940. № 7). Редактор посоветовал выбросить бородку – грубиян был похож на Калинина. Остались усы и грубость. Сталин вообразил, что это о нем».
Помнится, Михаил Михайлович высказывал мне и другие соображения. Так или иначе, любое из них не было связано с понятием естественной соотнесенности, логической связи. Ни в постановлении, ни в докладе Жданова, ни в многочисленных статьях, ругавших писателей, обогативших нашу литературу, нет этой внутренней связи.
Они подчеркнуто демонстративны: прямое насилие в общественной атмосфере и мысли – как военный приказ – было выражено в двух словах.
Нет смысла подробно разбирать доклад Жданова. Для того, чтобы доказать всю глубину реакционности Зощенко, Жданов (то есть, разумеется, его референты) метнулся на двадцать пять лет назад, напомнив, что Михаил Михайлович был участником группы «Серапионовы братья». То, что Федин, Тихонов, Слонимский, Никитин давно занимали видное положение в административной иерархии, не остановило их. Перемахнули референты и тот факт, что почти все «серапионы» давным-давно предали свою молодость (как Вс. Иванов на Первом съезде) или в другой, менее демонстративной форме открестились от своих мнимых грехов. Референтов Жданова интересовала не гражданская доблесть «серапионов», а их порочная молодость. Так появилось имя Льва Лунца, который действительно заявил (в тех же «Литературных записках» за 1922 год), что «пишет не для пропаганды», что «искусство реально, как сама жизнь». Только я в нашем «ордене» разделял взгляды Лунца, и только пристрастный взгляд мог не заметить, что, несмотря на дружескую близость, Зощенко не только был не согласен с Лунцем, но – единственный из «серапионов» – признал (там же), что он «большевичить согласен» и что «кому же еще и быть большевиком, если не мне».
Об этом Жданов, понятно, умолчал. Подтасовкой, лицемерием, ложью так и разит от каждого его слова. Ложь, что Зощенко был одним из организаторов «Серапионовых братьев». Ложь, что он в годы войны «окопался в Алма-Ате, в глубоком тылу». Я уже упоминал, что Ленинградский горком предложил ему (вместе с Шостаковичем) покинуть блокадный, вымирающий город. Ложь, что он «триумфально вернулся» в родной Ленинград после войны. Ложь, что он «играл активную роль в литературных делах Ленинграда»…
Весь этот «доклад», в котором понимание литературы далеко не достигает уровня чеховского телеграфиста Ятя, проникнут тупой, наигранной ненавистью к интеллигенции – уж так ясно, что он «задан», «приказан», заранее утвержден.
Не говорю уже о полном невежестве. Рядом с Зощенко поставлена «аристократически-салонная» Ахматова – «не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой». Патроном и родоначальником «Серапионовых братьев» и акмеистов объявляется Гофман – «один из основоположников аристократически-салонного декадентства и мистицизма». Какой же Гофман? Инициалы предусмотрительно не указаны. Неужели Эрнест Теодор Амадей Гофман, великий писатель, которого Белинский назвал «одним из величайших немецких поэтов, живописцем невидимого внутреннего мира, ясновидцем таинственных сил природы, воспитателем юношества, высшим идеалом писателя для детей»? Или, может быть, Виктор Гофман, второстепенный поэт-символист, известный в десятых годах, забытый в двадцатых?