Эпилог
Шрифт:
Это говорил человек, который был командирован в Ленинград, чтобы создать и возглавить местное отделение ассоциации – ЛАПП, – поручение важное, поскольку именно Ленинград еще был центром литературной жизни.
Тогда еще не думали, что «Магнитострой литературы» надо строить на физическом уничтожении самых видных писателей, критиков, литературоведов. Еще пытались уговаривать, уламывать – и одновременно грозить.
Еще жив был Киров, который настаивал на контактах с «попутчиками», и Либединский, который часто советовался с ним, был для этой задачи подходящей фигурой. Он был интеллигентен, начитан, искренне любил литературу, но ничего в ней не понимал, как это видно, кстати сказать, из вышеприведенной речи: элементарная мысль о том, что литературу нельзя
Об этой встрече я рассказал в статье «Несколько лет» (Новый мир. 1966. № 11), но по необходимости без этого предисловия, которое было бы зачеркнуто цензурой. Вот что я писал: «Не могу вспомнить, было это весной или осенью 1929 года [10] . Представители РАППа приехали в Ленинград и пригласили “попутчиков”, как мы тогда назывались, в “Европейскую” гостиницу, где остановился Леопольд Авербах.
Я видел его в Москве месяца за три до этой встречи и удивился перемене, замеченной не только мною. Он был маленького роста, в очках, крепенький, лысый, уверенный, ежеминутно действующий, – трудно было представить его в неподвижности, в размышлениях, в покое. И сейчас, приехав в Ленинград, чтобы встретиться с писателями, которые существовали вне сферы его активности, он сразу же начал действовать, устраивать, убеждать. Но теперь к его неутомимости присоединился почти неуловимый оттенок повелительности – точно существование “вне сферы” настоятельно требовало его вмешательства, без которого наша жизнь в литературе не могла обойтись.
10
Не позже, потому что после выхода «Художник неизвестен» я не был бы приглашен
В комнате были М. Зощенко, Вяч. Шишков, Н. Никитин, М. Козаков и, кажется, М. Слонимский. Потом я узнал, что с Ю. Тыняновым говорили отдельно.
Зачем же пригласил нас генеральный секретарь РАППа? Он был не один, и первым выступил Ю. Либединский – неопределенно, но дружелюбно. Все же стало ясно, что встреча устроена для “завязывания связей”, как тогда выражались. Козаков горячо заговорил о необходимости ленинградской литературной газеты, и это как будто легло в “завязывание”, хотя и не очень. Потом Шишков заговорил о крайностях “сплошной” коллективизации. Это, естественно, “не легло”, хотя и было встречено снисходительно, как будто Шишков был не многоопытный пожилой писатель, в прошлом инженер-мелиоратор, исходивший и изъездивший всю страну вдоль и поперек, а запальчивый шестнадцатилетний мальчик.
Каждый говорил о своем, но почти никто – я впервые наблюдал это в кругу писателей – о самой литературе.
Потом выступил Авербах, который и прежде бросал реплики, направляя разговор, не всегда попадавший на предназначенный, по-видимому предварительно обсуждавшийся, путь. Сразу почувствовалось, что он взял слово надолго. Он говорил энергично, связно, с настоятельной интонацией убежденного человека, – и тем не менее его речь состояла из соединения пустот, заполненных мнимыми понятиями, которым он старался придать весомость. Впечатление, которое произвела на меня его речь, я помню отчетливо, без сомнения, потому, что это было совершенно новое впечатление. Новое заключалось в том, что для меня литература была одно, а для Авербаха – совершенно другое. С моей литературой ничего нельзя было сделать, она существовала до моего появления и будет существовать после моей смерти. Для меня она, как целое, – необъятна, необходима и, так же как жизнь, не существовать не может. А для Авербаха она была целое, с которым можно и нужно что-то сделать, и он приглашал нас сделать то, что он собирался, вместе с ним и под его руководством. Прежде всего необходимо было, по его мнению, отказаться от лефовской идеи, что писатель – это кустарь, далекий по своей природе от коллективного, содружественного труда. Общность формально-художественных взглядов этого кустаря с другими превращает писательские группировки в замкнутые интимные кружки, сказал он. А это не помогает, а, наоборот, мешает развитию литературы. Последыши литературной богемы упорно держатся за разнообразные и взаимно противоречивые взгляды. Опыт РАППа неопровержимо доказывает, что будущее принадлежит именно этой особой литературной школе, не исключающей, впрочем, оттенков творческой мысли.
Он говорил, приподнимаясь на цыпочки, поблескивая очками, и я вспомнил Селихова из бунинской “Чаши жизни”: “Самолюбивый, как все маленькие ростом”.
Такова была критическая часть его речи. Но была и положительная. Когда различно думающие и различно настроенные литераторы соединятся под руководством РАППа, литература быстро придет к неслыханному расцвету.
“Нам нужны Шекспиры, – твердо сказал он, – и они будут у нас”.
Как и полагалось генеральному секретарю РАППа, Авербах замахнулся широко. Его соратники были скромнее.
“Мы хотим писать, как Федин, – сказал один из них на большом литературном собрании. – И мы будем писать не хуже, чем он”.
Знаменитая формула “незаменимых нет” позже стала повторяться на газетных страницах, но впервые – в несколько иной форме – я услышал ее в речи Авербаха. Он не называл имен – кроме Маяковского. Но личность писателя, его “лицо” – он отзывался об этом понятии с каким-то необъяснимым пренебрежением. О, как теперь стало ясно, что незаменимые есть, что неповторимость гения, тайна его несходства – это гордость страны, ее счастье!
Литературные течения не нужны, вредны, говорил Авербах, их на основе опыта РАППа следует заменить “единой творческой школой”, и тогда появятся – не могут не появиться – Шекспиры. Эта черта была перенесена впоследствии в лингвистику, в медицину, в физиологию. ТЛысенко позаботился о том, чтобы в биологии она получила поистине фантастическое развитие. Открытия, едва ли пригодные даже для посредственного фантастического романа, становились Законом с большой буквы, символом веры, который предлагалось принять без сомнений, без колебаний.
Другая черта, в особенности поразившая меня, касалась поведения самого Авербаха, добивавшегося власти в литературе. Он вел себя так, как будто у него, посредственного литератора, автора торопливых статей, написанных плоским языком, была над нами какая-то власть.
Надо ли доказывать, что подлинная власть в литературе – власть над духовным миром читателя – возникает лишь в тех редких случаях, когда на мировой сцене, соединяющей исключительность и повседневность, появляется Гуров, впервые замечающий на ялтинской набережной даму с собачкой, или Левин, который в измятой рубашке мечется по номеру перед венчанием с Кити?
Ощущением вмешательства, скрытой угрозы и, главное, невысказанного права на эту угрозу окрасило вечер “завязывания связей”, проведенный, как уверяли, любезно прощаясь, хозяева, с большой пользой для дела.
Вышли вместе, но на углу Невского расстались, и я пошел провожать Зощенко, который жил на улице Чайковского. Он хорошо выглядел, что с ним случалось редко, был в новом модном пальто и в пушистой кепке с большим козырьком. Было поздно, но вечернее гулянье по Невскому еще не кончилось. Зощенко узнавали, провожали взглядами – он был тогда в расцвете славы и очень любим. У Авербаха он не проронил ни слова и теперь, когда я заговорил о встрече, неохотно поддержал разговор.
– Это антинародно, – сказал он. – Конечно, все можно навязать, но все-таки, я думаю, не удастся. Это все-таки сложно с такой литературой, как наша. А может быть, и удастся, потому что энергия адская. К ней бы еще и талант! Но таланта нет, и отсюда все качества.
Я сказал, что был поражен обидной снисходительностью, с какой Авербах говорил о Маяковском.
– Ну-с, а с Владимиром Владимировичем плохо, – сказал Зощенко. Он сложил в виде револьвера и приставил к виску свою смуглую руку».