Эпилог
Шрифт:
Но сквозь буйные дороги,
Сквозь ночную тишину Я на дне стаканов многих Видел женщину одну.
Когда в январе 1932 года Тихонов (мы оба жили на Петроградской стороне и вместе возвращались с какого-то собрания) сказал мне, что в «Звезде» появится статья Р.Миллер-Будницкой «Эпигон формализма», я не проронил ни слова упрека. Тихонов был главным редактором журнала, от него зависело появление этой статьи, не оставлявшей от всей моей работы камня на камне. Но он сказал об этом, как бы дружески подбадривая меня, а я так же дружески постарался не огорчаться, показать, что ничуть не виню его. При всей видимости прежней близости отношения теперь напоминали детскую игру: «“да” или “нет” не говорите, белого и черного не покупайте». Как будто нечто, стоявшее вне нас, заставляло и меня и его играть в эту игру. Это неназванное, подразумеваемое, грозящее опасностью, носившееся в воздухе, было невидимой чертой, отделяющей то, что можно
Он пустил в ход свою, уже давно сложившуюся способность «соединять слова посредством ритма». Слова были холодные: уже «Юрга» состоит из описаний, подменивших лирическое «я». «Ворота Гаудана», «Весна вДайнау», «Ущелье Ай-Дэре», «Аму-Да-рья» — все это «поэтическая география», лишенная поэтической глубины. Начиная с середины тридцатых годов холод описательства сопровождает почти каждое стихотворение, и это продолжается до тех пор, пока самая тень поэзии не исчезает из выцветших строк. А за мнимой глубиной ходить недалеко:
Он нас повел на приступ Октября К Царицыну, где бури бушевали,
Он нас учил победе на Урале.
Могучих битв высокая заря Великое носила имя: Сталин.
В 1948 году он включил это стихотворение в свое «Избранное». Но я забегаю вперед.
Пора заметить, что эта книга — не обвинительный акт. Биография Тихонова — это биография времени. Русская литература потеряла поэта, и эти страницы — не что иное, как попытка объяснить причины и следствия этой потери. Если бы в результате точно таких же причин она потеряла только его — не стоило бы, может быть, тратить время на работу. Но он не один. Разобраться в его превращении — это значит разобраться в судьбе его сверстников, а сверстниками были писатели, которые могли бы обогатить нашу литературу. Непревратившиеся обогатили. Но это — малая доля безвозвратно утраченного богатства.
После уничтожения РАППа на первый план, как будущие руководители литературы, вышли «левые попутчики» — в Ленинграде Тихонов и Слонимский. Уже в далеком прошлом было то собрание 1929 года, когда я выступил с неудачной речью против правления Союза писателей, и Тихонов на другой день пришел, чтобы наладить мою связь с рапповцами, то есть убедить меня согласиться с правительственным характером их направления [47] . Уже в 1932 году этот разговор, полный неопределенных намеков, показался бы образцом откровенности. Принято считать (после «Архипелага ГУЛАГ»), что террор был неотъемлемой и характерной чертой всей истории советского общества — по крайней мере до середины пятидесятых годов. Но смешно было бы отрицать, что его стремительное нарастание особенно чувствовалось в тридцатых. Я не помню, чтобы до Первого съезда писателей в Ленинграде с пугающей ежедневной последовательностью говорили об арестах. Были ли мы еще молоды или не успели встретиться с опасностью лицом к лицу, но над идеей вредительства, которая успела навязнуть в зубах, умудрялись даже подшучивать. (Юрий, подсмеиваясь над моими попытками выбрать название для пьесы «Чертова свадьба», предложил более удачное, с его точки зрения, — «Вредитель едет».) На вечеринках Шварц еще сочинял стишки о том, как
47
Справедливость заставляет отметить, что после вышеупомянутого собрания Федин, который еще недавно возмущался нелепостью коллективизации, сказал с горечью: «До сих пор нам запрещали говорить. Теперь нам запрещают молчать», — что, впрочем, не помешало ему выступить против Замятина.
В сиянье ночи лунной Стоял большой колхоз.
Кулак, подлец безумный,
К колхозу подполоз.
Но после убийства Кирова, когда десятки тысяч ни в чем не повинных людей (и среди них видные деятели культуры) были высланы из Ленинграда, а другие десятки тысяч арестованы, шутки смолкли. Начиная с 1935 года неназванное, грозящее неопределенной опасностью, бесстыдно определилось. Формула была проста, и никто не смел в ней сомневаться: «Арестован — значит, виноват». Казалось бы, здравый смысл подсказывал обратное. Куда там: в лучшем случае наивные люди спрашивали, разумеется, совершенно непроизвольно: «За что?» Шварц однажды пошутил над моей прямодушной женой, ответив: «А я знаю, да не скажу».
Но был в литературных кругах человек, который без малейшего колебания, с полнейшей убежденностью подтверждал справедливость
Девятнадцатого марта 1938 года был арестован Николай Заболоцкий. Мне неизвестно, кем был написан донос. Но широко известно, что в связи с этим доносом Николай Васильевич Лесючевский, бывший многолетний директор издательства «Советский писатель», написал (по доброй воле или требованию) отзыв на поэму Н.А.Заболоцкого «Торжество земледелия» (а может быть, и на все его творчество), который подтвердил и усугубил этот ложный донос.
После Двадцатого съезда, когда появилась шаткая надежда на то, что садисты, стукачи, палачи будут наказаны, немногие благородные добровольцы (такие, как И.И.Чичеров) публично объявили Лесючевского грязным доносчиком и пытались добиться хотя бы его исключения из Союза писателей. С великими усилиями выгнали только некоего Эльсберга, сохранившего (вопреки победе справедливости) все свои должности и звания. Между тем надо было видеть, как после Двадцатого съезда вертелся вокруг Заболоцкого заискивающий Лесючевский, как он заглядывал ему в глаза, как упорно заговаривал с ним, вопреки молчаливому презрению, с которым Николай Алексеевич встречал эти попытки!
После беспрерывного четырехсуточного допроса, сопровождавшегося зверскими пытками, НА. был доведен до психического расстройства, в течение двух недель содержался в больнице Института судебной психиатрии, но обвинения не подписал и оклеветать кого-либо отказался. Он был приговорен к пяти годам лагеря, в годы войны срок был увеличен, и только через семь лет он на правах ссыльного был отправлен в Караганду.
Донос Лесючевского был основан на мнимой контрреволюционности поэмы «Торжество земледелия». Как известно, эта поэма давно признана одним из выдающихся произведений поэта.
Но пытали его не за «Торжество земледелия». Его заставляли признаться, что он состоял в антисоветской организации, возглавляемой Тихоновым. По слухам, того же добивались от замученных в тюрьме Бенедикта Лившица, Лаганского, Корнилова и других. Разумеется, никому и в голову не приходило, что ленинградские чекисты, соблазненные успехом московских процессов, решили устроить подобный же кровавый спектакль у себя, в «колыбели революции», и соответственно замыслу избрали подходящую фигуру. Это неопровержимо подтверждается телеграммой, которую в 1939 году Заболоцкий послал Генеральному прокурору СССР. Прочитав в случайно попавшейся ему на глаза газете о том, что Тихонов награжден орденом Ленина, он, естественно, решил, что если главу заговора почтили такой высокой наградой, стало быть, есть все основания для пересмотра дела. Разумеется, никакого ответа он не получил.
Но почему именно Тихонов был избран как центральная фигура будущего процесса? Потому что этот отважный солдат, этот поэт подвига, мужества, отваги был пугливым, слабым человеком, который — я не сомневаюсь в этом — без возражений согласился бы сыграть роль нового Рамзина в намеченном спектакле. Более того: он далеко оставил бы за собой Рамзина, потому что был человеком с воображением. В «Шахтинском деле», в процессах тридцатых годов были неувязки, оплошности, промахи, преувеличения. Процессы стоили огромного подготовительного труда — продолжительные пытки, гипноз и даже, говорят, подмена сопротивляющихся обвиняемых актерами. Думаю, что эта сложная работа упростилась бы, если бы взяли Тихонова. Выбор был обдуман, и процесс удался бы, если бы…