Эпилог
Шрифт:
В этом отчете моя речь изложена кратко, смягчена и не дает представления о том, почему она была встречена лобовой контратакой. В ней были общие соображения, заслуживающие, как мне кажется, внимания и доныне. Вот несколько цитат:
«Я редко бываю в президиуме, а между тем отсюда, от стола президиума, как-то особенно видно, что наши пленумы не имеют успеха. Писатели зевают, скучают, уходят. Невольно спрашиваешь себя: почему? Быть может, писатели боятся: что-то, что они говорят, будет искажено в печати — это ведь бывало и, к сожалению, бывает. А ведь никому неохота видеть себя в кривом зеркале. Но, быть может, это происходит и потому, что пленумы идут своей дорогой, а наша литература — своей. Во всяком случае, если судить по последнему году, разрыв между ними увеличивается. И кажется, скоро придется прыгать из атмосферы пленумов в атмосферу литературы буквально с опасностью для жизни.
Тов. Еремин сказал, что он будет говорить не обо всем, потому что многое сказано в его статье, напечатанной в “Литературной газете” под названием «Заметки о сборнике “Литературная Москва”». Это дает мне право поговорить о его статье.
Что она собой представляет? С какой целью написана? Способна ли принести пользу нашей литературе?
Упреки Еремина достигают особенной силы, а горечь, которой проникнута вся статья, — особенной глубины, когда дело доходит до рассказов Жданова, Яшина и Нагибина. Об этих рассказах я еще скажу. А сейчас, товарищи, возьмите в руки карандаш и подсчитайте, много ли места занимают в нашем сборнике произведения, входящие в ереминский “букет”? Два листа. А сборник состоит из пятидесяти двух. Не характерно ли это? Не значит ли это, что не мы занимаемся подбором произведений, якобы чернящих нашу жизнь, а Еремин тенденциозно подбирает в сборнике слова, строки, отдельные страницы, чтобы очернить писателей, выполняющих сложное общественное поручение. Если бы это было не так, должно быть, он упомянул бы, что в сборнике напечатан не один, а два рассказа Нагибина, причем первый (неупомянутый) представляет собой первоклассное произведение. Он рассказал бы о талантливой статье покойного Марка Щеглова, об очерках Синельникова, Зыкова, о пьесе Погодина, о рассказах Бондарина и Ямпольского. Тогда ему не пришлось бы фальшиво сетовать на наши “недуги”. Тогда его преднамеренный подбор был бы все-таки не так разительно похож на пошлую статейку Рябова в “Крокодиле”, против которой протестовали в своем письме Маршак, Чуковский, Щипачев, Иванов, Эренбург, Светлов, Антокольский и другие. Кстати, их письмо, отправленное в редакцию “Литературной газеты”, не напечатано до сих пор. Почему? Не могу допустить, что “Литературная газета”, как бы к ней ни относиться, хочет разделить с Рябовым ответственность за позорную попытку загрязнить память Марины Цветаевой, трагически погибшего замечательного поэта.
Поставьте статьи Еремина и Рябова рядом — и вы увидите, что между ними много общего. Там — смерть, а здесь — “разочарование в красоте и правде жизни”, “грустная элегическая нота, порой превращающаяся то в плач, то в горький сарказм”. Там — смерть, а здесь — “желание автора быть печальником, а не певцом своего времени”, “путь одиночества”, “путь смутных наитий и ошибок”. Там — смерть, а тут — “мещанские нравы”, “глубокий пессимизм”, “безнадежность”, “чисто негативное понимание жизни”, “равнодушие к судьбе советских людей”.
Словом, там — смерть, а тут — хуже смерти.
Ложь, что все эти качества — угодничество, холуйство, ограниченность, бюрократизм и т. д. — являются “закономерными для хороших партийцев”, как пытается приписать это упомянутым авторам Еремин. Ложь, что авторы этих рассказов равнодушны к судьбам советских людей.
Товарищи, мы заняты очень трудной работой, в которой, конечно, немало ошибок, хотя и не тех, на которые указал Еремин. Мы знаем наши ошибки и всегда готовы за них ответить. Я не стану рассказывать вам о том, как трудно нам было выпустить первый сборник, который Еремин теперь благосклонно похваливает, но на который не было ни единой рецензии. Ведь это факт, что, для того чтобы не упомянуть о сборнике как целом, “Литературная газета” поместила отдельные статьи о прозе, очерках, помещенных в первом сборнике. Что касается второго сборника, так ведь почти каждую вещь нам приходилось отстаивать со всей энергией, со всей сплоченностью людей, убежденных в том, что они заняты важным для нашей литературы делом. Что сказать о третьем сборнике, который на днях мы сдали в печать? Если прежде нам было трудно, так теперь, после статей Еремина и Рябова, будет архитрудно. Ведь чтобы составить, как выражается Еремин, пятьдесят листов для третьего сборника, мы должны были прочитать триста. Горько в результате всей этой работы, всех этих бесконечных забот читать статьи, подобные статьям Еремина. Но мы на нее ответим, и мы добьемся того, что наш ответ будем напечатан. Мы будем работать». В конце моей речи я угрожал Еремину судом за клевету — это было импровизацией, которую едва ли одобрил бы Казакевич.
Не только я возражал Д.Еремину — против его статьи и фельетона И.Рябова выступили Л.Чуковская, Л.Кабо, А.Турков. В том же номере
Страстный пыл его неистов.
Он писателей полки Мановением руки Производит в нигилисты И сует в еретики.
М.Светлов по просьбе Рудного на папиросной коробке написал:
В ЗАЩИТУ ИСТИНЫ
Литература! Ты не виновата,
Что критика у нас порою рябовата.
Работой пленума руководил прятавшийся где-то за сценой (и так и не появившийся в зале) А.Сурков. Без сомнения, именно он определил все дальнейшее направление дискуссии. Редкий оратор обошел мою речь. Н.Чертова утверждала, что я не понял Еремина, П.Бляхин сказал, что тон моего выступления «не делает мне чести», Б.Галин заявил, что ему «было обидно слышать здесь речь Каверина», а Б.Бялик утверждал, что я «возобновляю нравы, мешающие свободному выражению мыслей». Эти нападки были немедленно перенесены в широкую прессу: «Своей речью В. Каверин продемонстрировал острую нетерпимость к критике, хотя сам не стеснялся в выражениях и даже грозил судом своим оппонентам» (Литературная газета. 1957. 19 марта). В «Правде» на следующий день появилась статья «О сборнике “Литературная Москва”», автор которой (А.Дмитриев) не только подчеркнул свое полное согласие со статьей Д.Еремина, но определил ее как «довольно спокойную и даже обходящую кое-ка-кие острые углы». Отчет, опубликованный в «Московском литераторе», был в «Правде» обруган за то, что редакция пространно изложила выступления писателей, якобы говоривших о «Литературной Москве» в «апологетических тонах». Подобные или еще более резкие статьи появились в «Московской правде», в «Вечерней Москве» и других газетах.
Но оставим прессу и перейдем к личным отношениям. Наш сборник был явлением, которое требовало прямого ответа: «за» или «против». В главе, посвященной Федину, я рассказал о его предательском выступлении на общем собрании Союза писателей в Театре киноактера. Через два-три дня оно было опубликовано в «Правде». Добавлю, что наканунеего выступления, 11 июня 1957 года, К.Паустовский и В.Рудный были у него — в поисках защиты, и он сказал с запомнившейся твердостью: “Литературную Москву” я в обиду не дам».
На другой день он не только воспользовался личным разговором между ним и Казакевичем, но и бессовестно солгал, утверждая, что на пленуме не нашлось защитников критикуемой книги альманаха.
Можно ли сомневаться в том, что он думал одно, а говорил и писал другое? Нет. «Мы потеряли Федина», — сказал мне Казакевич, когда после собрания поздним вечером мы возвращались домой. Этого не случилось бы, если бы он сам не потерял себя, решившись на прямое предательство, в котором не было ничего загадочного (как это кое-кому казалось) и которое было неизбежным следствием его литературной смерти.
Прямо противоположную позицию — правда, не без моего вмешательства — занял Всеволод Иванов. Он был членом редколлегии «Литературной газеты» и, очевидно, до известной степени дорожил своим положением. Его почти не печатали в те годы, он-то как раз очень нуждался в административной должности, в поддерживающейсинекуре. Я любил и жалел его. И все-таки после появления статьи Д.Еремина я настоятельно потребовал, чтобы он вышел из редколлегии «Литературной газеты»: «Если ты не хочешь, чтобы наши отношения прекратились». Должно быть, с моей стороны было жестоко так остро ставить вопрос. Но в самой атмосфере тех дней была режущая, не оставлявшая выбора острота. Я звонил ему от Эренбурга, рядом со мной стоял Казакевич. Они слышали и взвешивали каждое мое слово. Всеволод согласился со мной и написал письмо. Вот оно:
«В редколлегию “Литературной газеты”
Уважаемые товарищи!
Вам хорошо известно, что, будучи введен в состав редколлегии “Литературной газеты”, я активно приступил к работе; так же известны вам и обстоятельства, вынудившие меня прекратить эту работу.
Редактор газеты, тов. Кочетов, не желает считаться с мнением отдельных членов редколлегии, тем самым низводя их участие в работе на уровень даже не совещательный, а всего лишь “говорительный”, решая самые сложные вопросы арифметическим подсчетом голосов: “за” и “против”.
Однако, несмотря на то, что я фактически перестал работать в газете, имя мое продолжает значиться в составе редколлегии, что приводит к недоразумениям.
Я получаю от читателей и писателей устные и письменные запросы о том, каково мое мнение как члена редколлегии по поводу тех или иных материалов, печатаемых в газете. В частности, ко мне обратились с вопросом, известна ли мне статья тов. Д.Еремина по поводу второго альманаха “Литературная Москва”.
Я прочел в рукописи статью тов. Еремина.