Эпилог
Шрифт:
Теперь уже шли по краю кладбища, по осыпающейся земле, к пригорку под тремя соснами, где была вырыта могила. Заискивающий Николай Чуковский, которого мне было неприятно видеть, догнал меня и заговорил — по-видимому, появление на похоронах означало для него — не знаю, что… Искупление вины? Попытку вновь наладить отношения с друзьями? (Забегая вперед, скажу, что попытка эта не удалась.)
Народу становилось все больше, молодежь приехала поездами, кто-то сказал, что над билетной кассой висит написанное от руки объявление: “Скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны в Переделкине тогда-то”. Объявление сорвали, оно появилось снова.
Подавленный, растерянный, я стоял далеко от могилы и почти не слышал речи В.Ф.Асмуса — доносились только отдельные слова.
— Траурный митинг окончен!
Из толпы раздались голоса: “Дайте сказать!”, “Безобразие”, “Знаменитый поэт!”. Бледный молодой человек, запинаясь, прочел “Гамлета”.
Снова литфондовец закричал:
— Митинг кончен! Митинг кончен!
Но кто-то еще стал говорить — Коля (мой сын), стоявший близко от могилы, сказал, что это была религиозная речь сектанта, быть может, баптиста. Литфондовец оборвал его, он умолк, отступил. Гроб уже опускали, все стали бросать на него цветы. Глухой звук земли о крышку гроба послышался — всегда страшный, а в этот день особенно страшный. Все стояли теперь уже молча. Я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, обернулся и увидел Воронкова (оргсекретаря СП), который, с его неприятным, равнодушно-бабьим лицом, стоял, опершись о решетку чьей-то могилы. “Казенная землемерша” из “Августа” вспомнилась мне.
Никто не уходил. Я стал искать своих и нашел в толпе.
А.Яшин встретился мне с распухшими от слез глазами. Он сказал:
— Сектант все испортил.
Но невозможно было ничего испортить.
Паустовский с друзьями стояли в стороне, у всех были усталые лица. Любовь Михайловна Эренбург, побледневшая, даже посеревшая, но, как всегда, необычно естественная, внутренне бодрая, посадила нас в машину и повезла домой. (Илья Григорьевич был в это время за границей.)
Молодежь не расходилась до вечера, читали стихи. И на другой день было много народу. Коля пошел и, вернувшись, сказал, что среди цветов лежит записка: “Благороднейшему”».
Доктор Живаго говорит умирающей Анне Ивановне: «Смерти нет. Смерть не по нашей части. А вот вы сказали талант, это другое дело, это наше, это открыто нам. А талант — в высшем, широчайшем понятии есть дар жизни… Смерти не будет потому, что прежнее прошло. Это почти как смерти не будет, потому что это уже видали, это старо и надоело, а теперь требуется новое, а новое есть жизнь вечная».
XXVI. Солженицын
В главе о «Литературной Москве» я упомянул, что разгром альманаха не остановил того, что Эренбург назвал «оттепелью». Вопреки попыткам реабилитации Сталина (попыткам, которые в конечном счете привели к запрещению даже мимолетных упоминаний о терроре) новая, послевоенная литература продолжалась и развивалась. Я уже писал о том, что, с моей точки зрения, в ее основе была вызванная войной солидарность, на основе которой возникли искренние, правдивые произведения. Теперь, после смерти Сталина и полосы массовой реабилитации, появилась еще новая возможность — литература должна была рассказать о двадцатилетии террора, о самом глубоком народном бедствии за всю тысячелетнюю историю России. Рукописи, принадлежавшие безвинно осужденным, чудом оставшимся в живых несломленным зэкам посыпались в редакции журналов и газет. Далеко не все (а может быть, лишь немногие из них) были опубликованы. Девяносто девять сотых остались в неизвестности и находятся в распоряжении второго и третьего (после Сталина) поколения. История террора рассказана в книгах РА. Медведева («Перед судом истории»), Р.Конквеста («The Great Terror»), Солженицына («Архипелаг ГУЛАГ») и (как утверждает
Неоценимая заслуга Хрущева заключалась в том, что он допустил и даже поддержал «необратимое раскрепощение» сознания, сказавшееся в истории нашей литературы с удивительной силой. Удивительной, потому что после тяжелых ударов, нанесенных в годы борьбы с космополитизмом (1949–1953), она вновь показала жизнестойкость, веру в будущее и способность изобразить духовную жизнь общества, так долго подвергавшегося насилию.
В шестидесятых годах оживление сказалось прежде всего в том, что появились новые писатели. Ю.Казаков выступил с рассказами, доказавшими, что классическая традиция как была, так и осталась явлением, сопровождавшим все другие. В его лучших произведениях стилевая манера призвана, чтобы выразить исконные для русской литературы темы. В.Конецкий, моряк и писатель, опубликовал книги, в которых пытается нащупать новый в нашей литературе жанр романа-эссе. Появился
В.Аксенов, о котором можно было бы сказать, что судьба ему вручила «билет дальнего следования» (как писал в двадцатых годах обо мне Е.Замятин). От первых реалистических, вызвавших горячие споры романов и рассказов он в семидесятых годах перешел к своеобразной полуфантастической-полусатирической прозе, которая была мало сказать далека — вызывающе, принципиально далека от официальной литературы. Читая «Стальную птицу», например, начинаешь понимать, что ошеломляющая новизна «Мастера и Маргариты» уже не одинока в нашей литературе. В.Тендряков, который одновременно с В.Овечкиным и Г.Троепольским появился еще в пятидесятых годах, развернулся в шестидесятых и опубликовал такую правдивую и смелую повесть, как «Кончина».
Я не пишу историю нашей литературы и поэтому называю лишь немногие имена; уже и они говорят об оживлении, характерном в равной мере и для поэзии, и для критики, и для литературоведения.
Журнал «Новый мир» под руководством А.Твардовского определился в шестидесятых годах как направление — не в том смысле, который мы некогда придавали этому термину, а совсем в другом — как институт общественно-литературный, как совокупность нравственных норм. В этом смысле он стал как бы орудием отбора лучших произведений. Понятие порядочности, названное или неназванное, было неотъемлемо связано с этими нормами — завоевание, которое трудно переоценить.
Одновременно шел другой, очень важный процесс: восстановление первоклассных писателей прошлого, без которых в наше время невозможно вообразить советскую литературу. Вновь были опубликованы «замолчанные» М.Булгаков, Ю.Тынянов, И.Бабель, А.Платонов, Н.Заболоцкий, А.Ахматова, М.Цветаева, Б.Пастернак. Все это происходило в условиях более чем сложных. Во главе «Литературной газеты» стоял сталинист В.Кочетов, вторая часть романа В.Гроссмана, над которым он работал одиннадцать лет, была изъята и, может быть, уничтожена, постепенно складывалась (и сложилась в семидесятых годах) группа право-славно-антисемитских писателей, доходившая до оппозиционности «справа». Это перечисление — малая доля тех сложностей, которые сопровождали неуклонное развитие литературы — нельзя, например, забывать о сильном влиянии на нее набиравшего силу самиздата. Такова была в самых общих чертах общественно-политическая атмосфера, на фоне которой появился А.Солженицын.
К сожалению, в моей памяти сместились те встречи писателей с правительством, которые входили, с точки зрения Хрущева, в его систему управления государством. Вот о ком нельзя было бы сказать, что он
…управлял теченьем мыслей И только потому — страной.
Об одной из этих встреч я рассказал на предыдущих страницах. Другая состоялась в Доме приемов, когда Никита Сергеевич по подсказке Ильичева громил левое искусство — я говорю «по подсказке», потому что время от времени он запутывался и оглядывался на Ильичева, явно пересказывая речь, подготовленную помощником по идеологической части.