Эра милосердия (худ. В. Шатунов)
Шрифт:
— А я разве что? Правильно действовал. Но знаешь, если еду поругать, то себя самого выше понимаешь. А с собой имеем что-нибудь? Там ведь на свежем воздухе жрать как волки возжелаем…
— Вон я уже в авоську упаковал харчи. Рацион, значит, такой предлагается: два гороховых брикета-концентрата, буханка хлеба, три луковицы-репки, небольшой шматок сала и три куска рафинада натурального. Заварка чайная само собой. Хватит?
— Хватит. Может, крабов ещё пару банок возьмём?
— А тебе там пива к ним не заготовили, — ехидно сказал я.
— Стану я на вас надеяться, — хмыкнул Жеглов и, нырнув за диван, вытащил оттуда поллитровку. — Подойдёт?
— Живём, —
— А сапоги?
— Да ты что, Жеглов? Они же у меня теперь единственные — хромовые, офицерские, — а я в них по глине там топать стану? В чём мне тогда завтра-то ходить?
— Плюнь! Живы будем — новые справим.
— Ну нет, — не согласился я. И отправился к Михал Михалычу.
А Жеглов натянул свои щёгольские сапожки и почистил их ещё на дорогу, словно собирался не на огороды, а к руководству. Он уже совсем был готов, когда я вернулся — в отрезных подшитых валенках с кожимитовой подошвой и простроченными носами. В придачу они ещё были маловаты.
— Брось людей смешить, — сказал Жеглов. — Солнце на улице, а ты в валенках…
— Ничего, ничего. Я ведь не танцевать еду, а работать, так что посмотрим ещё, кто кого насмешит…
Мы шли по городу, утренне просторному, воскресному, и солнце уже стало жёлтым, мягким, а воздух я прямо разгребал горстями. На Сретенском бульваре замерли недвижимо липы, и сказал я Жеглову с грустью:
— Эх, жалко! Сейчас после заморозка солнышко пригреет — сразу лист потечёт…
На Кировской в огромном доме ЦСУ рабочие снимали со стеклянных стен фанеру, которой было забито лёгкое воздушное здание все долгие военные годы. На Комсомольской площади трещали и гомонили трамваи, бегали люди с мешками и чемоданами, шум и гам стоял невообразимый, и разрывали его только острыми голосами мальчишки, продававшие скупленные заранее журналы «Крокодил», и деньги просили они немалые — червонец за штуку, хотя цена была рубль двадцать.
Мы с Жегловым направились к седьмой платформе, где должны были встретиться с остальными сотрудниками Управления прямо у электрички. Издали мы увидели плотную компанию, из которой нам призывно махали руками Пасюк и Тараскин. А когда подошли вплотную, какая-то девушка шагнула мне навстречу:
— Здравствуйте, товарищ Шарапов! — И поскольку я от растерянности не ответил, спросила: — Вы меня не узнаёте?
Я смотрел на Варю Синичкину и проклинал себя, крестьянскую свою скупость, и вместо того чтобы поздороваться с ней, думал о Жеглове — всегда и во всём тот впереди меня, потому что не бережёт на выход свои единственные сапоги и на копку картошки не берёт у Михал Михалыча старые подшитые валенки, а натягивает свои сияющие «прохаря», и если судьба дарит ему встречу с девушкой, которую уже однажды по нескладности, неловкости и глупой застенчивости потерял, то ему не придётся выступать перед ней в дурацких валяных к'oтах…
— Моя фамилия Синичкина, — нерешительно сказала девушка. — Мы с вами в роддом малыша отвозили…
На ней была телогрейка, туго перехваченная в поясе ремнём, спортивные брюки и ладные кирзовые сапоги, и вся она была такая тоненькая, высокая, с лицом таким нежным и прекрасным, и огромные её серые глаза были так добры и спокойны, что у меня зашлось сердце.
— Вы забыли меня? — снова спросила Синичкина, и я неожиданно для самого себя сказал:
— Я вас всё время помню. Вот как вы ушли, я всё время думаю о вас.
— А на работе? — засмеялась
— На работе не думаю, — честно сказал я. — Для меня эта чёртова работа всё время как экзамен, непрерывно боюсь, чтобы не забыть что-нибудь, сообразить стараюсь, разобраться, запомнить. У меня башка ломится от всей этой премудрости…
— Ничего, научитесь, — заверила серьёзно Синичкина. — Мне первое время совсем невмоготу было. Даже на гауптвахту попала. А потом ничего, освоилась.
— А за что же на гауптвахту? — удивился я.
— Я только месяц отслужила, и у подружки свадьба, приехал с фронта её жених. А я дежурю до самого вечера — никак мне не поспеть причёску сделать. Ну, я думаю: чего там за полчаса-то днём произойдёт? И с поста — бегом в парикмахерскую, очень мне хотелось шестимесячную сделать. Прямо с винтовкой и пошла — мы тогда ещё на постах с винтовками стояли. А тут как раз поверяющий — бац! И мне вместо свадьбы — пять суток на губе! — Она весело расхохоталась, и, глядя на влажный мерцающий блеск её ровных крупных зубов, я тоже стал заворожено улыбаться и с удивлением заметил, что мне совсем не стыдно рассказывать ей о своей неумелости и бестолковости, и то, что я так тщательно скрывал всё это время от товарищей, ей открыл в первый же миг, и почему-то незаметно растворилась неловкость из-за проклятых валенок и осталось только ощущение добродушной улыбчивости, незамутнённой чистоты этой девушки и непреодолимое желание взять её за руку.
Я, наверное, так и сделал бы, но Варя показала мне на человека, идущего по платформе:
— Этот дядька сейчас упадёт…
Профессорского вида полный пожилой мужчина в толстых очках, щурясь, высматривал место посадки в электричку. В руках у него были завёрнутые в мешковину саженцы, а по доскам перрона вслед за ним волочились развязавшиеся шнурки бутсов. И прежде чем я открыл рот, Варя Синичкина побежала к нему:
— Постойте, дядечка, вы сейчас наступите на шнурок! — Нагнулась и быстро, ловко завязала ему шнурки на обоих бутсах. — Вот и всё в порядке! — И раньше, чем смущённый толстяк успел ей сказать что-либо, она уже вернулась ко мне, спрашивая на ходу: — А как вас зовут? А то неудобно мне вас называть «товарищ Шарапов»!
— Володя, — отрекомендовался я и снова смутился: как-то глупо это у меня получилось, будто в детском саду! Взрослый человек, двадцать два года, старший лейтенант — и Володя! Сказал бы ещё — Вова!
— Владимир… — сказала Варя. — Хорошее имя, старое. Мне нравятся такие имена. А то была мода на иностранные, столько ерунды с этим получалось! Со мной в школе мальчик учился, Кургузов, так его родители назвали Адольфом. Представляете, сколько он мук натерпелся потом — Адольф Кургузов! А мальчишка хороший был, он под Яссами погиб…
Жеглов постучал согнутым пальцем в мою спину, как в дверь:
— Можно? Сейчас поезд подадут, так ты очнись, пожалуйста, места надо будет занимать…
К платформе медленно подъезжала переполненная электричка, тараня плоским своим лбом прозрачный плотный воздух. У открытых дверей толпились люди, пассажиры на перроне невольно отступили на шаг от края. И тогда Жеглов, плавно оторвавшись всем телом от настила, изогнулся в воздухе гибко и легко — и в следующий миг он уже стоял в тамбуре. Сходящие толкали его узлами и сумками, коробками и мешками, кричали на него и обзывали всячески, но он вворачивался в их плотное месиво, отругивался, смеялся и шутил, и ещё не все вышли из вагона, когда он высунул голову из окна: