Эра милосердия (худ. В. Шатунов)
Шрифт:
Я бросил на сковороду комок белого свиного лярда, разболтал в чашке яичный порошок — жёлтая жижа с бульканьем и шипением разлилась на чёрном чугуне, — потом принёс из комнаты буханку чёрного хлеба и сохранившиеся шесть кусков сахару, а у Бомзе был чай на заварку. Так что завтрак у нас получился замечательный.
Старик ел мало и медленно, и я видел, что еда не доставляет ему никакого удовольствия — ест, потому что если не есть, то, наверное, скоро умрёшь. Вот он и ел, не ощущая вкуса, равнодушно и неторопливо, будто выполнял скучную, надоевшую работу. Потом отложил вилку и сказал:
— Впрочем, вы уже не мальчик. Вы уже
— Двадцать два.
— Двадцать два, двадцать два… — старик высунул из-под панциря и снова спрятал острую головку. — Как я был счастлив в двадцать два года!
От воспоминаний он прикрыл тонкие синеватые перепоночки век, и со стороны можно было подумать, что старик заснул. Но он не спал, потому что зашевелились лапки на столе и он спросил:
— Володя, а вы счастливы в свои двадцать два?
Я пожал плечами:
— Не знаю, вроде бы всё нормально.
— А я точно знал, что счастлив. И счастье, когда-то огромное, постепенно уменьшалось, пока не стало совсем маленьким — как камень в почке…
Я посмотрел на него искоса: в уголке чёрного мутного глаза застыла печаль, едкая, как неупавшая слеза. Жалко было старика — уж больно тоскует.
— Михал Михалыч, ну что вы здесь один маетесь? У вас же есть какие-то родственники или друзья в Киеве — вы бы поехали к ним, всё-таки веселее…
Бомзе покачал своей маленькой сухой изморщиненной головой, грустно усмехнулся широким черепашьим ртом.
— Сколько улитка по земле ни ходит, от своего дома всё равно не уйдёт. Кроме того, — сказал он, минутку подумав, — они все уже старые, а старикам вместе жить не надо. Старикам надо стараться притулиться где-нибудь около молодых — это делает прожитую ими жизнь более осмысленной…
Сына Бомзе — студента четвёртого курса консерватории — убили под Москвой в октябре сорок первого. Он играл на виолончели, был сильно близорук и в день стипендии приносил матери цветы. В нашей квартире никто никому никогда не дарил цветов, и эти букетики пробуждали к юноше чувство одновременно жалостливое и почтительное, ибо при всей очевидной нелепости траты денег на цветы, когда их за городом можно нарвать сколько угодно, соседи ощущали именно в этих цветочках нечто возвышенное и трогательное.
Цветы приобрели наглядный смысл, когда старики Бомзе получили извещение о смерти сына. Мать, никогда не болевшая раньше, прожила после этого три дня и умерла ночью, во сне, и обряжавшие её, и хоронившие на Немецком кладбище соседи почему-то больше всего вспоминали про эти цветы, словно они были самым главным, что запомнилось им из короткой жизни мальчика, быстрого, близорукого, извлекавшего из своей виолончели трепетно-тягучие, волнующие и не очень понятные мелодии…
— А вы довольны своей новой работой, Володя? — спросил Михал Михалыч.
— Как вам сказать… Я ещё и сам не разобрался, — уклончиво ответил я, вспомнил Васю Векшина и подумал, что вряд ли тот был старше сына Михал Михалыча. И больше ничего говорить не стал, потому что старику вовсе не следовало знать, как я провёл свой первый день в МУРе. Посмотрел на часы и стал торопливо собираться.
— Оставьте, Володя, я сам потом вымою посуду — я ведь на свою работу не опоздаю, ибо удачно пошутить никогда не поздно… — сказал старик.
Работа у Бомзе была необычная. До войны я вообще не мог понять, как такую ерунду можно считать работой: Михал Михалыч был профессиональный шутник.
Мне показалось, что Михал Михалыч хочет сказать что-то важное, но на кухню ввалилась Шурка Баранова со всеми пятью своими отпрысками, и сразу поднялся здесь невыразимый гвалт, суета, беготня, топот, крики, смех и плач одновременно, дети хватали из тарелки картошку Бомзе, дёргали меня за ремень, один подлез под полу шинели, чтобы пощупать кобуру пистолета, другой забрался к старику на колени, все они хотели кричать, бегать, есть, они хотели жить, и я понял, почему старик не желает уезжать отсюда в Киев не то к друзьям, не то к родственникам.
3
КЛЁВ РЫБЫ
На подмосковных водоёмах изо дня в день усиливается клёв рыбы. Щука берёт лучше всего на Истринском водохранилище. Здесь попадаются экземпляры весом 4–5 кг. Хорошо клюёт и окунь, нередко довольно крупный, 600–700 граммов.
В отделе было шумно: опердежурный Соловьёв выиграл по довоенной ещё облигации пятьдесят тысяч. Счастливчик, очень довольный и гордый, слегка смущаясь, благодарил за поздравления, с которыми к нему приходили даже люди малознакомые. Торжество достигло вершины, когда явился редактор управленческой многотиражки с фотографом. Правда, тут Соловьёва обуяла скромность, и он стал отказываться, бормоча, что ничего особенного он не сделал, но редактор быстро урезонил его, подсказав, что помещать его портрет в газете будут не от восхищения замечательными соловьёвскими глазами, а потому, что это дело политически важное.
Потом пришёл Жеглов, которому Соловьёв в тысячный раз поведал, как он вчера «так просто, от скуки, чтоб время, значит, убить» проверил номера облигаций по первому послевоенному тиражу:
— Смотрю, братцы вы мои, серия сходится! А как увидел выигрыш — полтинник, — так и номер проверять опасаюсь: вдруг, думаю, не тот, получи тогда «на остальные номера выпали…». Отложил я газету на диван, пошёл перекурить…
— А сердце так и бьётся, — сочувственно сказал Жеглов.
— Ага… — простодушно подтвердил Соловьёв. — Зову Зинку. Зинк, говорю, у тебя рука счастливая, проверь-ка номер… Да, братцы, это не каждому так подвалит…
— Ещё бы каждому! — подтвердил Жеглов. — Судьба, брат, она тоже хитрая, достойных выбирает. А как тратить будешь?
— Ха, как тратить! — Соловьёв залился счастливым смехом. — Были б гр'oши, а как тратить — нет вопроса.
— Не скажи, — помотал головой Жеглов, — «нет вопроса». К такому делу надо иметь подход серьёзный. Я вот, например, полагаю, что достойно поступил Федя Мельников из Третьего отдела…
— А чего он? — спросил Соловьёв озадаченно.
— А он по лотерее перед самой войной выиграл легковой автомобиль «ЗИС-101», цена двадцать семь тысяч.