Еретик
Шрифт:
– А ты, Марк, нацелился на папский престол. Это много опаснее. Если ты пойдешь по пути своего преемника в Падуе, [15] тебе придется согнуться еще ниже.
В ее чуть надтреснутом голосе звучала угроза инквизиции. Хотела ли она запугать его и вынудить сдаться или надеялась со всей отчетливостью представить безнадежность его положения? Скалья принял поддержку сомнительной помощницы и со своей стороны попытался усилить действие ее слов на старого упрямца:
15
Речь идет о Г. Галилее, занимавшем кафедру в Падуанском университете с 1592 по 1610 год.
– Какой вызов ты бросаешь
– Запоздалое раскаяние не принесет тебе пользы! – вторила монахиня.
Их угрозы сокрушали Доминиса. Ведь он уступил уже на пути из Лондона в Рим. Правда, то был формальный обряд очищения, предопределенный всякому католику, побывавшему в землях еретиков. Его личному достоинству это не нанесло ущерба. Напротив, по собственной воле, даже польщенный этим, он принял ритуал возвращения в лоно церкви или очищения, дабы вообще получить возможность работать на родине. Однако пасть на колени в этой крепости означало нечто иное. И все-таки, как выбраться отсюда?
– Быть по-твоему. Я паду ниц перед святейшим папой. – Он готов был пойти па уступки, сдавшись наполовину.
– Хвала господу! – У Скальи отлегло от сердца. Словно бы рассыпались вдруг все дьявольские козни, которые угрожали ему во время этого дознания. Гора бумаги словно бы разом опала у него на столе. Победа над более высоким интеллектом уберегала его от опасного состязания, предотвращала оговоры и интриги. Однако сестра Фидес с подозрением отнеслась к покорности своего старого друга:
– Ты встанешь на колени в доминиканском храме святой девы на Минерве и заявишь перед Конгрегацией святой инквизиции…
– О, пусть они проявят милосердие по завету Христову, – прервал он описание унизительной церемонии.
– Этим ты их не растрогаешь.
– Прежде чем просить о прощении, – предостерег Скалья, – тебе придется целиком отречься от своего «Церковного государства».
– Целиком не отрекусь…
– Почему же? – Гнев охватил кардинала. – В Сене ты работал на венецианцев. И позже, когда папа Павел Пятый проклял Венецию, последовательно защищал ее бунт.
– Я защищал законы Республики от посягательств папы, я защищал право человека. Я хотел очистить основы христианства от извращений цезарей.
– Тебе хочется попасть па костер?
При этих словах инквизитора всем троим почудилось, будто пылающий факел прикоснулся к аккуратно уложенным рядам поленьев. И языки пламени лизнули осужденного еретика. Окутанное облаком ужаса возникло перед ними видение пустынной площади по ту сторону Тибра, куда увозили на казнь разбойников. Площадь Цветов! На этой римской поляне часто вырастали огненные розы. Сгорбился и сник еретик, раздавленный и уничтоженный, словно опаленный первыми языками пламени. Да, собственно, он и не был больше живым человеком! Он олицетворял собой некий дух, злой или добрый, который явился в Рим, чтобы пройти через искусы Замка святого Ангела.
III
В эти полчаса перед началом папского приема идти пешком через мост Сенаторов к Ватикану было неуютно и опасно. Кареты вереницей мчались по узкой мостовой, тесня и обгоняя друг друга и вынуждая прохожих прижиматься к каменному парапету. Пешеходу угрожали и колеса экипажей, и копыта разгоряченных лошадей. Покрытые черным лаком, с гербами на дверцах или флажками иностранных государств экипажи, напоминавшие влекомые четверками посуху корабли, заполняли целиком мост, а следом за ними неслись громоздкие колымаги с челядью. Щелкали бичи ливрейных кучеров, громко ржали кони, бряцала сверкающая сбруя; форейторы во главе упряжки изо всех сил дули в трубы или рожки, скорее для того, чтоб возвестить миру о знатности своих господ, нежели чтоб проложить дорогу. И коль скоро патрициям вовсе не было дела до плебса, то слуги их, напротив, развлекались, созерцая, как отскакивают в стороны и что-то кричат им вслед оскорбленные пешеходы. Скалыо также прижали к парапету, его задела ступица колеса, хвосты ухоженных лошадей коснулись его лица. Правда, кое-кто успевал заметить кардинала-аскета в щель плотно затянутой шторки, иные даже останавливали экипаж,
Идти пешком по площади перед собором святого Петра было безумием. Вырвавшись на простор, квадриги неслись вперед, сметая всех и вся на своем пути. Каждому кучеру хотелось отличиться – обогнать других и вдруг, с ходу, железной хваткой у самого подъезда осадить лошадей. Возле огромного храма потоки бешено мчавшихся карет сливались воедино, и пешехода теснили лоснящиеся массивные крупы лошадей, копыта, колеса. Опасность угрожала со всех сторон, и Скалья едва успел перекреститься перед величественным сооружением, античный портик которого увенчивал гигантский купол, украшенный небольшой капеллой. Купол окружали четыре точно такие же, хотя и несколько меньшие по размеру, капеллы и четырехугольные башенки, и все это в совокупности поражало воображение своей величиной и совершенной гармонией. Осенив себя крестным знамением, Скалья свернул к стене, окружавшей папский дворец, с которой начинался переход к Замку святого Ангела. Пестро одетые гвардейцы, охранявшие вход, узнали кардинала и, взяв на караул, пропустили его во внутренний двор.
Маффео Барберини начал свое правление с блеском, предполагалось, что ослепительная витрина, которой надлежало продемонстрировать его художественный вкус и богатство, поразит воображение иностранных послов и высший клир, особенно по контрасту с обычаями его одряхлевшего предшественника папы Григория XV, вовсе пренебрегавшего церемониалом. Посреди этой роскоши Скалья чувствовал себя еще более неуютно, чем обычно на ватиканских приемах. Как правило, он находил какой-нибудь укромный уголок, уединялся там один или с таким же, как он сам, аскетом и всласть беседовал, обсуждая те или иные теологические проблемы. Однако на сей раз его подняли с уютного канапе под искусительной Мадонной кисти Рафаэля, весьма напоминавшей пышнотелых римских красавиц и отнюдь не вдохновлявшей на благочестивые размышления. С льстивыми комплиментами его представляли посланникам могущественных европейских держав, величая образцом благочестия, олицетворением праведности и святости, что должно было подчеркнуть гарантированную беспристрастность процесса над сплитским архиепископом. И, стоя под великолепной золотой люстрой о ста свечах, отражавшихся мириадами солнечных зайчиков в мраморном полу, инквизитор вдруг постиг смысл своего странного назначения; это внезапное постижение еще сильнее огорчило его. Беседуя с ним, венецианский посланник тонко дал понять, что сомневается в обоснованности обвинения, предъявленного Доминису, свои слова он сопровождал бесчисленными комплиментами непредубежденности кардинала, а потом вскользь, но многозначительно добавил:
– Сенат полагает, что Республика не будет вовлечена в процесс. Это осложнило бы отношения между нами, учитывая интриги лондонского двора, в которые впутали и меня, и Марка Антония.
– Вы были друзьями?
– Старыми знакомыми, – сдержанно ответил Пьетро Контарини. – Удивительным образом пересекались наши пути. Я был посланником в Ватикане, когда Доминис укрылся в протестантских странах, и всякое, господи, помилуй, пришлось мне услышать от гневливого папы Павла Пятого. Вскоре же меня назначили посланником при дворе Иакова Стюарта, где Доминис занимал должность декана Виндзорского. И вот теперь мне выпало присутствовать здесь при его последнем деянии.
– С печалью вы говорите об этом, – вынужден был заметить инквизитор.
– Он был выдающейся личностью в Республике. Впервые я увидел его в канун 1600 года, когда, только что заняв епископскую кафедру в Сене, он выступал перед Сенатом по делу об ускоках. Ему было тогда сорок лет, по молва о его проповедях далеко распространилась. Воистину, он был великим оратором.
– А какое он на вас произвел впечатление?
– Исключительно сильное! Он сумел найти решение ускокских междоусобиц, которое от всех ускользало.