Еще одна чашка кофе
Шрифт:
Ее лицо свело то ли от чрезмерной крепости кофе, то ли от осознания только что прозвучавшей беспощадной правды.
Но у меня есть Сережа… Даже если у меня отняли Родину, честь, родителей, сестру, остается любовь. И эта любовь больше всего на свете. Сергей — мой город, мой дом, мой смысл и сила.
Ольга верила в то, что Сергей однажды даст о себе знать; в последнюю встречу с братом Таты, через Дмитрия, она передала Ксении сообщение для Сергея и на случай, если тот будет искать ее, сообщила свой французский адрес.
Парижский бармен, украдкой наблюдавший за красивой зеленоглазой иностранкой, отметил, как у нее вдруг разгладилось
Ей часто снились сны: они с Cергеем гуляют по Летнему саду, а теперь остановились на набережной Фонтанки, в водах которой отразилось время, или идут по зеленому лугу в Павловске. Эти сны были куда более реальны, чем затянувшееся кино «про Париж». Но вот однажды, в бесснежную январскую ночь, ей приснился совсем другой сон. Ольге снилось, что она стоит у своего дома, против моста на Фонтанке, где они прощались с Сергеем, только моста почему-то нет. На другом берегу реки она видит Сергея, Фонтанка скована льдом, идет снег. Она машет Сергею рукой, зовет его; он ступает на лед и идет к ней, но лед такой ненадежный, колется, взрывается у него под ногами. И вдруг на ее глазах Сергей проваливается под лед, черная вода смыкается над ним.
Ольга закричала, проснулась, рывком поднялась в кровати; ужас, страшное отчаяние мечом пронзили сердце. «Сережи больше нет. Убит».
Звериным чутьем она почувствовала, что в эту ночь случилось что-то страшное. Ольга сидела в оцепенении, пока в окно не заглянул дождливый день.
Она бесцельно шла по улицам, потом остановилась на набережной Сены, свесилась через мост и долго, до головокружения, смотрела в воду. Дождь сливался с серым полотном реки — одно целое; почему бы и ей не стать с этой рекой, отчасти похожей на Фонтанку (все реки похожи друг на друга) одним целым? Почему бы и нет? Что тебя держит здесь? Всего-то и нужно — решиться и полететь, довериться реке, которая подхватит и унесет твои печали.
Решающий момент. Ну давай, Леля.
И в этот миг, словно бы какая-то рука удержала ее и обняла. Нет, Оля, нет. Не надо.
Она зашла в знакомое кафе, заказала кофе и долго сидела перед наполненной чашкой. Ей вспомнилось, как она когда-то гадала в петербургской кондитерской Сереже на кофейной гуще. А на дне чашки, как показало время, оказалось вот что: ты погибнешь, Сереженька, но я буду верна тебе всю жизнь. И буду ждать тебя, даже зная, что ты не придешь.
А еще под остывший кофе подумалось вот что. Пока я жива — жива память о Сереже. А не станет меня — кто вспомнит, что был на свете такой фотограф Сергей Горчаков, который мечтал о Севере, знал, что все листья разные и что в воде отражается время? Если исчезну я, то память о Сереже уйдет под воду. Значит, буду жить — помнить.
С того дня, погрузившись в отчаянное одиночество, она жила будто рассеченная мечом. И как же ей было трудно, больно жить.
А через несколько месяцев Клинский вдруг завел с ней разговор.
— Послушай, Оля, — мягко сказал Евгений, — как ты знаешь, я был немного знаком с Сергеем, и я знал про… ваши отношения. В общем, некоторое время назад я по своим каналам навел справки о нем. Так вот. В прошлом январе Сергей был расстрелян большевиками.
— Я знаю, — прервала его Ольга.
— Откуда?
Ольга молчала.
Евгений вздохнул:
— Прости, Леля. — И вышел из комнаты.
И вся она была сосуд, до краев наполненный печалью. Печаль плескалась в ней и в рождественский вечер, когда Ольга шла по красивому, украшенному к празднику Парижу, и в дождливый серый денек, когда она пила свой любимый крепкий кофе в маленькой кофейне, у окна «с видом на дождь», и в солнечный летний день где-нибудь на побережье в Довиле или Сен-Тропе, где лазурь неба сливалась с синью моря, где облака и яхты являли собой чудесный пейзаж, и где для печали, казалось, нет места. Она несла в себе эту печаль бережно, чтобы не расплескать, никому не выказать, — хранила в себе.
И вот так шли годы.
Усвоить главную заповедь эмигранта — не касаться рубцов души и поменьше вспоминать — она не желала и добровольно выбирала свою печаль и дорогие сердцу воспоминания. Однако несмотря на то, что ей много раз хотелось умереть, что-то ее спасало; какой-то свой, персональный ангел, что ли.
Она себя сохранила, даже по-прежнему была красива; конечно, чуть увяла, там морщинка, тут под глазами пролегла тень, и все-таки на нее оглядывались на улицах, и снова какой-то француз смотрел ей вслед: «Femme fatale! Эта русская такая сексуальная!»
А вот Евгений Клинский сдал, может, просто устал, но выглядел старше своих лет. Впрочем, она так и не сочла нужным к нему приглядеться, и спроси ее теперь кто-нибудь, какой у ее сожителя цвет глаз или волос, какая у него прическа, она бы, пожалуй, не нашлась, что ответить. Она делила с ним крышу над головой, иногда постель, но так и не разглядела его. Ей как-то все время было не до него. Разумеется, она давно могла уйти от него, но все-таки оставалась. Ей и впрямь было все равно — что с Клинским, что без Евгения. Он настолько не имел значения, что, в общем, ей и не мешал; и никаких чувств, даже отрицательных, она к нему не испытывала. Просто зачем-то случился этот чужой человек в ее жизни, случайно прибился к ней странным течением судьбы и не уходит, так и живут вместе по инерции, по давней привычке. Ну пусть.
Она и не делилась с ним ни наболевшим, ни хоть сколько-то серьезным, говорили обычно о погоде-моде, о той очаровательной певице по имени Эдит, что поет — ну чисто моя русская душа! про выдержанное бордо и про то, какой интересный и дерзкий этот художник Пабло. Да-да, Евгений, тот, что нарисовал девочку на шаре.
Чтобы не зависеть от Клинского, в середине двадцатых годов Ольга стала работать — устроилась манекенщицей в дом мод. Шарм, элегантность, великолепное длинное тело пантеры, безупречные манеры, идеальная осанка выделяли ее среди прочих манекенщиц, и она быстро стала одной из любимых моделей месье Поля — владельца модного дома.
Седовласого мэтра сложно было назвать приятным и обходительным человеком; месье Поль был строг к своим манекенщицам и мало заботился тем, что девушки устают от многочасовых примерок (на бедняжках кроили, закалывали, драпировали ткани, подвергая барышень экзекуции многочасовых примерок, будто те были бездушными манекенами). Однако Ольгу мэтр почему-то выделял из общей массы и относился к ней благожелательно.
— У этой русской есть свой стиль, — говорил модельер.
У нее и впрямь был свой фирменный стиль — слишком низкий голос (права была мама: «Голос у Лельки, как у пирата!»), самая тонкая талия в Париже и всегдашняя грусть в глазах. А главное, что ее отличало от других, — ей никому не хотелось нравиться; она была равнодушна к деньгам, славе, и вот это полное безразличие к мнению окружающих придавало ей еще больше шарма.