Еще одна чашка кофе
Шрифт:
Клинский только головой качал:
— Не иначе в святые метишь, Оленька? — и насмешливо прибавлял: — Ну куда тебе?!
Да и в самом деле — куда ей! Святой она никогда не была, при всей щедрости и великодушии — не без греха дамочка. И выпить могла, когда тоска накатывала девятым валом (в такие дни пила не изысканное бордо, которое так любил Евгений, а честную русскую водку), и любовников имела.
В первый раз она изменила Евгению лет через десять после их приезда в Париж. В тот день они повздорили, и Ольга ушла из дома, расстроенная, злая. Возвращаться домой ей не хотелось; она пила вино в дешевом кабачке,
Ольга усмехнулась — знаю, милый, чем все закончится, ну что ж, как у вас принято говорить, «пуркуа па?» Почему бы и нет… Она пошла с ним и отдалась этому бедному юному мальчику в его грязной, нищей конурке.
Когда она вернулась домой поздно ночью, Клинский бросился ей навстречу:
— Где ты была, Леля?! Я волновался, сходил с ума! — И тут же каким-то мужским чутьем он все понял и, вне себя от ревности, ударил ее.
Ольга спокойно вытерла кровь с разбитой губы и усмехнулась:
— Еще раз так сделаешь, и ты меня больше никогда не увидишь.
— Ты же пропадешь без меня, дура, — процедил Евгений.
Она пожала плечами — ей, в общем, было все равно.
И он, поняв это, прижал ее к себе. Он, конечно, очень любил ее, даже понимая, что никогда не будет обладать ею.
Клинский терпел все: ее измены, смену настроений, ее расточительство, — она яростно проматывала свою жизнь, его состояние. Ветром, дымом — сжигала себя с упоением.
Но несмотря на это саморазрушение — жизнь текла как река; клубки ниток, километры швов, тонны булавок, и сотня прекрасных женщин, с чьих тел Ольга делала мерки, для кого придумывала наряды, тысячи дней, тысячи утр, длилось, длилось, жизнь не прекращалась, зачем-то продолжалась.
У нее было множество любовников разных возрастов, темпераментов, профессий, и общее у них было только то, что к ни к одному из них она не испытывала никакой привязанности, когда много — нет ни одного.
Клинский несколько раз предлагал ей пожениться, но она неизменно отвечала ему отказом, решив раз и навсегда, что Евгению и тем, другим, которых даже не различала, будет любовницей. А женой она стала бы только Сергею.
В целом же, ее здешняя судьба была словно неправильно скроенное платье; вроде и ладное с виду, но совершенно не на эту женщину сшито, все не то — цвет, размер, фасон. Она словно проживала «жизнь с чужого плеча».
Несмотря на обширный круг знакомых, имея множество клиенток, близко к себе она никого не подпускала; так и жила — вся в себе, не в географической, а во внутренней эмиграции. Свое одиночество она делила только с одним человеком, каждый день продолжая молчаливый диалог с Сергеем. Это Сергей сопровождал ее в прогулках по усыпанному листьями парку, и она говорила ему, улыбаясь: «Листья и впрямь все разные, ты был прав, Сереженька!»»; это с Сергеем она стояла на набережной Сены, в которой, как и в Неве, застыло время, и кругами по воде расходились воспоминания, старые мечты, сны. Это в его присутствии она варила по утрам свой неизменно крепкий — чернее самой черной ночи — кофе (добавить чуть молока, а сахара не надо вовсе), это ему она рассказывала о новой прочитанной книге и с ним слушала пластинки Брамса, подаренные стариком Полем.
В Древнем Египте говорили, что человек жив, пока повторяют его имя.
Сережа. Сережа. Начинать утро с твоего имени. И прощаться с миром, засыпая — тоже с именем Сергея.
Все утра и ночи мира, много кофе, сшитых платьев, опустошенных флаконов духов со странным гвоздичным запахом, много дождей, смены сезонов, лет в чужой стране.
В Рождество и в Новый год — немного водки (мадам и месье, я русская!) и все тот же тост. Будем здоровы и великодушны!
И не думать, не оглядываться назад, не смотреть в ночь, в которой проступают — от этого можно сойти с ума! — любимые мертвые лица.
В новогоднюю ночь русская женщина идет по праздничному Парижу и вдруг, увидев на набережной мост, чем-то похожий на тот, замирает. «Мне бы найти, где ты похоронен, Сережа. Поцеловать тебя поверх земли».
Ей бы только знать, что все было не зря, — и их любовь, и жизнь Сережи, и его жертва, и последний день его жизни, и его смерть, обстоятельств которой она не знает.
И вот так, через годы и страны, переместиться в сегодняшний снежный вечер на излете тридцатых годов; когда кажется, что этот густой белый снег идет и идет целый век. Белые стаи все летят и летят.
В такие редкие серебряные вечера, как сегодняшний, Ольга думала о том, что, может, надо было остаться в Петербурге, и принять свою судьбу, и разделить ее с Сергеем.
А иногда, в особенно ледяные дни, она (и эта мысль, как кусок льда, холодила ей сердце) думала о том, что может быть, если бы она осталась в России, Сергей бы не погиб, а выжил и вернулся к ней? В конце концов, кто знает, как все переплетено в этом причудливом саду, как расходятся тропки таинственного сада и как твое решение свернуть на ту тропку, а не пойти этой влияет не только на твою судьбу, но и на жизнь другого человека? Этого-то и весь сад обойдешь — не узнаешь.
Ольга часто простаивала у окна и в такой снежный день, как сегодня, и в многие дождливые и солнечные дни. И, конечно, она часто вспоминала свою подругу — женщину на картине, стоявшую у окна. Картина Сергея оказалась пророческой — Ольга и сама разделила судьбу той незнакомки.
Застывшая у окна женщина из семнадцатого века или из двадцатого — неизменный, повторяющийся сюжет. Это вечная, как мир, правда женщины, оставшейся одной в своем сиротстве, наедине с непоправимым несчастьем. Мужчины ушли сражаться за какие-то правды (да сколько их у вас?!), а ей стоять у окна, высматривая того, кто уже никогда не придет. И стоять так — вечность.
Много лет из своего окна Ольга видела крыши, голубей, кусочек старой площади, но сегодня, в этот серебряный вечер, она углядела за снегами, туманами, другую картину. Она увидела Петербург, серую Фонтанку, мост через реку, по которому навстречу к ней идет улыбающийся Сергей.
Он идет к ней вот уже двадцать с лишним лет.
Париж
1940 год
С годами мысли о возвращении в Россию стали наваждением. Ностальгия, тоска по родине, прорастала в Ольге как трава, и однажды трава стала высокой и долгой, как деревья; больше нельзя было ни замолчать это чувство, ни жить с ним.