Еще одна чашка кофе
Шрифт:
— Я тоже должна. Не надо, мам, все решено.
Ксения заплакала:
— Но как же музыка?
Таня обняла ее:
— Все будет после войны, мамочка! Мы вернемся, и будет тогда музыка!
Ксения смотрела, как собирается дочь — ни сил, ни слез больше не было.
И когда Таня спросила, сыграть ли ей что-нибудь, Ксения только слабо кивнула.
— Сегодня непременно что-то веселое! — решила Таня, и заиграла, и запела задорно:
Спой нам, ветер, про чащи лесные,
Про звериный запутанный след,
Про шорохи ночные,
Про мускулы
Про радость боевых побед!
Ксения смахнула слезу — чистые, юные, почти дети, неисправимые идеалисты, что-то вас ждет дальше?
На следующее утро Ксения провожала уже Таню.
— Только до моста, мам, дальше не надо, — попросила Таня. — А то я не выдержу — плакать начну. А мне нельзя.
Они вышли на набережную. Верный Олег ждал у моста.
Ксения смотрела на их чистые, юношеские лица и от боли и растерянности не знала, что им сказать. А ведь надо было что-то сказать, надо.
— Олег, приезжайте к нам на дачу, — растерянно промолвила Ксения, — потом, когда… — Она сбилась и замолчала.
Олег, невысокий, щуплый, тоже уже, как и Таня, одетый в военную форму, улыбнулся и пожал Ксении руку:
— Спасибо за приглашение! Я обязательно приеду!
Таня обняла мать на прощание, и они с Олегом пошли.
Ксения перекрестила их вслед. Вцепившись в ограду моста, она смотрела, как дети уходят. На середине моста Олег обернулся и помахал ей. А вот Таня шла не оборачиваясь, и Ксения знала — почему; когда уходить так трудно, лучше не оглядываться.
Таня, Танечка… Ксения прошептала запоздалые слова, которые теперь уж ни Таня, ни этот мальчик не услышат, и проговорила куда-то внутрь себя, и вверх, кому-то, кто может и должен защитить: «Господи, спаси и сохрани! Верни их домой живыми!»
Вернувшись в квартиру, Ксения упала без сил. Но на следующее утро она встала, чтобы рыть окопы, «щели», дежурить на крышах. Ей нужно было знать, что и она чем-то может быть сейчас полезна. Стране, Ленинграду, Тане и Коле.
КНИГА 2. ЧАСТЬ 2. ГЛАВА 9
ГЛАВА 9
РЕКА ПЕЧАЛИ
Ленинград менялся с каждым днем. Изменился вид города — всюду лежали мешки с песком, горы бревен, в подвалах домов расположились бомбоубежища, витрины магазинов, окна учреждений заколотили досками, а окна квартир заклеивали бумагой. Изменились звуки города; бодрые марши автомобильных и трамвайных гудков, птичий гомон, музыку игравших на танцевальных площадках оркестров сменили звуки воздушной сирены, шум авианалетов, разрывающихся снарядов и звук метронома, этого пульса несдающегося города, с его несмолкающим заверением «живы! живы! живы!». Запахи тоже изменились. Если довоенный город пах бензином, табаком, лошадьми, хлебом, то в конце осени сорок первого года в городе пахло скипидаром, тяжелым снегом и большой, страшной бедой.
Изменились и жизнь, и квартиры тысяч ленинградцев. Дом Ларичевых-Свешниковых, сам его уклад, привычная обстановка тоже переменились. Пылилось фортепиано, с которого больше никто не снимал крышку, скучала без табака Колина трубка, пустовала семейная супница, в которую раньше наливали борщ и рассольник, чтобы накормить всю семью, стоял на полке флакон с гвоздичными духами (до них ли теперь?!). И все эти приметы старого, ушедшего мира теперь казались такими нелепыми: мамины любимые «купеческие» сервизы, зонтик, портмоне, чернильница, ридикюли, шкатулочки-рюмочки-брошечки…Даже не обломки, а перемолотая мука, пыль старого, драгоценного, довоенного мира.
Забытые книги, заброшенные Танины концертные партитуры, работа в чертежном бюро (его сотрудники теперь помогали укреплять оборону города) — все осталось в том прекрасном прошлом. Пряча в шкафы свои довоенные чертежные проекты (еще не зная, что скоро она будет растапливать ими печь), Ксения невольно подумала, что жизнь ее теперь подобна своеобразному чертежу. Одна долгая прямая линия — из детства, от того крылечка Павловского дома, где она, девчонкой, просиживала с мечтами и книжками, до этих огненных дней: заклеенных окон, проводов на войну любимых людей и понимания, что однажды приходится выйти на финишную прямую (а свернуть с нее нельзя — теперь уж только прямо!) и что вся твоя жизнь была подготовкой к выходу на этот бескомпромиссный путь.
Париж
Осень, 1941 год
К ее отчаянию и страху быстро добавились растерянность и гнев, и однажды она взорвалась.
— Я не понимаю их, не понимаю! — яростно протрубила низким голосом Ольга. — Трусы, ничтожества!
— Чего ты не понимаешь? — вздохнул Клинский.
— Французов не понимаю. Надо же как-то бороться, сражаться с немцами, отстаивать город, свою страну!
Клинский пожал плечами:
— Леля, успокойся! Вечно ты носишься с этим неистребимым русским геройством. Люди хотят жить и не хотят умирать. Что в этом противоестественного?
— Но они гуляют по улицам, ходят в кино, шьют наряды, как… — Ольга запнулась, — как ни в чем не бывало! Словно нет нацизма, подлости, преступлений!
— Выпей вина, душа моя, — посоветовал Клинский, — или уж своей ужасной водки!
— Эту-то боль никакой водкой не уймешь! — Ольга с иронией посмотрела на случайного (как попутчик в поезде!) навязанного ей судьбой сожителя.
Клинский своим невозмутимым видом и стремлением — совсем как у многих парижан! — продолжать несмотря ни на что обычную жизнь только подкидывал дровишек в костер ее гнева.
— Мир рухнет, а ты все так же будешь сидеть с бутылкой вина!
— Герои ушли и погибли, Леля! — с неожиданной горечью сказал Клинский. — Но разве нельзя простить человеку то, что он не герой? Кому-то ведь нужно печь хлеб, производить машины, защищать людей в суде, как это делаю я, выполняя свою работу! Разве недостаточно быть просто настоящим профессионалом? А я, если тебе это хоть чуть-чуть интересно, хороший адвокат, меня уважают, в моих услугах нуждаются, и только ты считаешь меня ничтожным человеком!