Еще одна чашка кофе
Шрифт:
9 января
Коля, прости меня за такое бессвязное письмо. Мысли путаются — их так сложно собрать.
Вот самое важное. Мне бы хотелось, чтобы мы с тобой состарились вместе и увидели Таниных детей. Но если это не сбудется, и я не смогу быть с тобой, ты, пожалуйста, живи за нас обоих и будь счастлив, Коля…
12 января
И знаешь, несмотря ни на что, я верю,
Почерк у нее изменился — рука дрожит, сможет ли Коля потом разобрать эти каракули?
Да, надо бы продумать, как поступить с этим письмом. Она не хотела, чтобы оно попало в чужие руки — ее письмо предназначено только Коле.
Ксения согрела воды из последних запасов, бросила в кружку щепотку корней одуванчика — буду пить «кофе», как учил Коля.
Глоток, еще глоток… Ей вдруг вспомнилось, как однажды летом, в Павловске, они с Колей и маленькой Таней, втроем шли по лугу, и Таня, обрадовавшись нежному ковру из одуванчиков, стала дуть на цветы, и тысячи белых парашютистов полетели по белому свету.
Ксения еще отпила горьковатый напиток.
А может быть, три их счастливые тени так и остались в том дне? Идут по нескончаемому лугу, солнце светит, летит одуванчиковый пух. Ведь даже легчайший пух одуванчика не исчезает — падает в землю и прорастает… И разве могло исчезнуть то огромное счастье, потеряться, пропасть? Нет, конечно. Оно тоже изменилось — проросло во что-то.
15 января
Вот и все, Коля.
Твоя Ксения
Сил писать больше не было. Силы оставались только на то, чтобы лежать и смотреть в щель окна, напротив кровати, как падает и падает этот равнодушный — никого не спасет, не обогреет, не защитит — снег.
Но какой же он красивый…
Смотреть и смотреть.
Засыпать.
Спи, Ксюта.
КНИГА 2. ЧАСТЬ 2. ГЛАВА 10
ГЛАВА 10
НИКТО НЕ СТАЛ ВЫБИРАТЬ
Париж
1942 год
Хозяйка маленького ателье в квартале Маре — эта эксцентричная русская, как называли ее соседи, — вела двойную жизнь, и мало кто из этих самых соседей мог догадаться, что с некоторых пор русское ателье превратилось в центр борьбы с немецкой оккупацией. Помимо швейной машинки, в ателье теперь была и печатная, на которой Ольга часами перепечатывала военные сводки и воззвания, и радиопередатчик для связи с товарищами. Здесь, в ателье, она встречалась со связными подпольных групп, здесь укрывала скрывающихся от немцев евреев, коммунистов, подпольщиков.
Ареста она не боялась. Страшно ей было только за сестру, родной осажденный Ленинград, а о себе не думала. Это была ее личная война против фашизма, против врагов, которые оккупировали Европу, осаждают Ленинград, бомбят русские, украинские, белорусские города и села. Война за мир, свободный от нацизма. И отчасти это была ее война против собственной трусости, ибо с годами Ольга пришла к выводу, что ее нынешнее абсолютное одиночество и все последующие после эмиграции потери, включая главные — Родины и Сергея, есть следствие неверного решения, принятого в тюремных стенах ЧК, в день, когда она решила бежать с Клинским. И хотя за эти годы она тысячу раз повторяла себе, мертвому Сереже, что у нее тогда не было выбора — легче не становилось.
Единственное, что ее теперь волновало, — война с немцами.
В отличии от Клинского, все вернее погружавшегося в хандру, считавшего, что война затянется надолго и что финал ее не известен, Ольга верила только в один возможный исход: Советский Союз (для нее навсегда — Россия) — выстоит и победит Германию.
Слушая сводки с фронта, Ольга кричала своим хриплым басом, так, что Клинский вздрагивал:
— Наши-то! Наши бьют гадов! Ты понял, да, это же переворот в войне?!
— Кто «ваши», Леля? — усмехался Клинский. — Не большевички, часом?
— Наши — русские! — отмахивалась Ольга. — Вот увидишь, все увидите, Россия победит, наши дойдут до Берлина и возьмут его!
С самого начала войны она как заклинание, как молитву повторяла слова, еще в детстве услышанные от отца. «Иные с оружием, а иные на конях, мы же имя Господа Бога нашего призываем; они повержены были и пали, мы же выстояли и стоим прямо». Я знаю, папа, я помню. С нами Бог и правда!
«Ленинград выстоит, слышишь, Ксюта!» — говорила Ольга, веря, что сестра слышит ее.
Хотя Париж так и не стал ей родным (ее сердце осталось в Петербурге), Ольга любила этот город: его музеи, улицы, крыши, парки, кафе, его неповторимый шарм. За годы своей парижской жизни она исходила Париж вдоль и поперек, измерила долгими прогулками каждый квартал и, кажется, куда как хорошо изучила город, однако же теперь она его не узнавала. С приходом немцев в Париже что-то изменилось. При этом внешне город был так же красив (о войне напоминало немногое, разве что таблички с указателями «Бомбоубежище»), но изменилось что-то в его духе, в самой атмосфере. И русская эмигрантка чувствовала это острее иных, в одночасье ставших пацифистами парижан, заявлявших о том, что они согласились на немецкую оккупацию потому, что они в принципе против любой войны.
Немцы вели себя в городе как хозяева, а парижане делали вид, будто ничего не происходит. Проходя мимо площади Республики, где духовой оркестр играл бодрые марши, Ольга кривилась и ускоряла шаг: невыносимо слушать, это же похоронные марши по вашей совести!; завидев очередной немецкий плакат, разъясняющий населению, что немецкая армия защищает Европу от большевизма, она в бешенстве его срывала. Вечерами она твердила мрачному Евгению, что она не понимает этой «нежной оккупации» и постыдного, с ее точки зрения, поведения французского правительства.