Еще одна чашка кофе
Шрифт:
— Евгений, так это у тебя профессиональное? — отмахнулась Ольга. — Ты сейчас выступаешь в роли адвоката себя самого? Да перестань, не стоит, я ведь тебя не обвиняю. Живи как знаешь.
Клинский подошел к ней, заглянул в глаза — зеленоглазую бездну:
— Ты не можешь мне простить, что ОН погиб, а я жив?!
— Вот об этом не надо, — отшатнулась Ольга.
Клинский покачал головой — да ведь ответ и так очевиден.
Оба долго молчали — воистину нелепый союз, параллельное одиночество, затянувшееся на годы.
Наконец она сказала:
— Нет ничего плохого в том, чтобы
Он ничего ей не ответил, и каждый снова погрузился в молчание — два острова в океане.
Почти год она металась в клетке отчаяния, задыхаясь от боли, злости и яростного желания что-то делать прямо сейчас — бороться, противостоять фашизму, а потом в маленьком ателье русской эмигрантки стали происходить странные вещи. Собственное ателье стало для Ольги идеальным прикрытием для участия во французском Сопротивлении, в ряды которого она вступила, едва узнав о его существовании.
Она помогала своим бывшим соотечественникам, евреям, коммунистам, французским и английским военнопленным, добывала для них документы, организовывала побеги, переправляла их в безопасные места; распространяла листовки, координировала действия агентов Центра, связывала их между собой, добывала сведения о передвижении немецких войск, снимала копии с секретных документов и военных планов, а потом передавала сводки агентам, которые приходили в ее ателье под видом клиентов.
— А мы, милая, сошьем вам роскошное платье! — усмехалась Ольга и вкладывала в сумочку дамы, ее товарища по Сопротивлению, листочек с секретными данными.
— Интересуетесь шляпками для жены? — улыбалась Ольга своему бывшему соотечественнику и шептала, убедившись, что их никто не слышит: — Юрий, вот новая сводка, передашь Жану!
Узнав о том, что Ольга вступила в Сопротивление, Клинский устроил скандал.
— Ты нас погубишь!
Ничего не отрицая, она спокойно сказала:
— Ты можешь уйти о меня, Евгений. Ты всегда мог уйти.
Он долго курил любимый табак — много, много дыма — потом вздохнул:
— Пожалуйста, будь осторожна!
Больше на эту тему они не говорили, но она часто просила у него деньги, не разъясняя, не вдаваясь в подробности. И Клинский, ни о чем не спрашивая, давал ей деньги, на которые она покупала документы, лекарства для нуждающихся, оружие для товарищей.
Однажды он развел руками:
— У меня больше нет средств, Леля. Это правда. Мы разорены.
Она кивнула — что ж, ладно! и в тот же день продала свои драгоценности: хорошо, что смогу помочь еще кому-то!
Осознание того, что она полезна, впервые за долгие годы наполнило ее парижскую жизнь смыслом.
Понимая, что ее возвращение в Россию откладывается по меньшей мере до окончания войны, Ольга передала в Ленинград письмо для Ксении с одним из друзей Дмитрия Щербатова. Советское посольство в Париже еще работало, но могло закрыться в любой миг (что, собственно, вскоре и произошло), и Ольга сознавала, что скоро может утратить последнюю возможность связаться с сестрой, а значит, это ее письмо может стать прощальным посланием Ксюте. Она и писала его как прощальное — покаянное, с мольбой о прощении, с просьбой распорядиться судьбой Сережиной картины, в том случае, если у нее самой такой возможности не окажется. Написала и отправила в Союз, как запечатала в бутылку — плыть через сто морей. Время шло, Ксения не отвечала, и Ольга так и не знала, получила ли Ксюта ее письмо.
Новость о том, что Германия напала на Советский Союз, отозвалась в ее сердце огромной болью; а осенью сорок первого года она узнала о том, что Ленинград окружен немцами.
Ольга рыдала — ее любимый город детства осаждают враги, бомбят его, хотят уничтожить. Дворцовая площадь, Летний сад, серебро Невы и Фонтанки, Никольский собор, где их с Ксютой крестили… Ксюта, Коля, петербуржцы-ленинградцы, родненькие, держитесь!
В тот день Ольга (большая беда — верный путь к Храму!), впервые за свою эмигрантскую бытность, пошла в маленькую русскую церковь. Двадцать лет после разлуки с Сергеем она прожила без креста, но теперь купила простой, безыскусный, бесценный крестик и надела на шею, чтобы неустанно молиться.
Господи, спаси и сохрани этот город. Спаси и Сохрани!
Ленинград
Декабрь, 1941 год
Ксения знала свой город летним, раскаленным, с разгулявшимся на Фонтанке солнечным ветром; зеленым — утопающим в зелени прекрасных ленинградских пригородов; красным, революционным — заполненным красными кумачами, в реве красной бури, подхватившей и унесшей с земли сотни тысяч горожан; золотым — в сказочно красивых листопадах ранней осени; серым — бесприютным, с ветрами и давящим небом; серебряным, праздничным — с наряженными елками, рождественскими ярмарками, зимними катками и горками; но вот таким, как сейчас, она его прежде не знала. Этой зимой город превратился в белое, выстуженное пространство, в котором нет места живому, теплому, человеческому.
В белом пространстве трудно, невозможно жить, а обычные вещи, казавшиеся прежде такими простыми, сейчас требуют героических усилий.
Путь от дома до Фонтанки, который раньше Ксения пробегала за пять минут (девчонкой — проносилась вприпрыжку, девушкой — пролетала, часто напевая на бегу, женщиной — легко проходила, постукивая каблучками), теперь, жительницей блокадного Ленинграда, она преодолевает медленно. В ее теперешнем состоянии дорога от дома к полынье в реке, где в эту блокадную зиму ленинградцы набирают воду, оказывается такой долгой, словно речь идет о расстоянии в сотни километров.
Каждый день закутанная в платок Ксения берет ведро, ставит его на Танины детские саночки и, едва переставляя ноги, идет к Фонтанке за водой.
Ксения проходит мимо моста, где она этим летом прощалась с Колей, с Таней и ее другом, и в ослепительном сиянии морозного белого дня мост кажется ей переправой, по которой уходят ее близкие люди, а Фонтанка — рекой-разлучницей или Летой — рекой смерти.
Ксения на минуту останавливается, смотрит на мост, вон там, на середине моста, мальчик Олег обернулся и помахал ей.