Еще одна из дома Романовых
Шрифт:
– Леля… вы… Ольга Валерьяновна… – прохрипел Эрик.
Он сам не соображал, что говорит. Вообще не надо было говорить! Надо было действовать!
Он повернул голову – и оказалось, что Леля в это мгновение тоже повернула голову. Их губы сошлись – и тотчас, без малейшего промедления, приникли друг к другу в жадном поцелуе. То есть жадно впивался именно Эрик, а Леля просто подставляла ему свой невинный ротик, однако ее слабые стоны, звучавшие в унисон его страстным, давали ему понять, что ей, пожалуй, приятны эти поцелуи, а может быть, даже и весьма, а то и чертовски!
Губы ее
– Великодушно извините, господа! – вдруг загремело над головами целующихся, подобно гласу тех труб бараньих, в которые вострубят архангелы Михаил и Гавриил, призывая грешников на Страшный суд, и наши юные грешники отпрянули друг от друга, насколько позволяла ширина, вернее, ужина кресла.
– Христа ради, простите! – продолжали греметь «рога бараньи», и Эрик не тотчас сообразил, что это всего лишь голос шушеры. – Заминочка вышла. Вы еще чуток посидите в темноте, подождите, я картиночку поправлю… или, возможно, желаете, чтобы я покрывало снял?
– Нет! – разом вскрикнули Эрик и Леля – и снова соединили уста свои в поцелуе, как выразился бы какой-нибудь, к примеру, Пушкин, доведись ему описывать сию ситуацию (надо сказать, что о Пушкине Эрик слышал лишь то, что был оный стихоплетом и знатоком по части плотских утех, поэтому его имя и пришло в конногвардейскую голову). А тем временем поцелуй, сопровождаемый также и объятиями, пылкость коих сурово регулировалась рамками кресла, длился, и длился, и продолжался неведомо сколько, пока вдруг «рога бараньи» не вострубили вновь:
– Готово! Можно снова глядеть!
Губы разомкнулись, головы отвернулись друг от друга, глаза обратились на движение пузатых картинок. Эрик, впрочем, ничего не видел, волны взбаламученной крови застилали зрение.
Ах, какие у нее губы, какой нежный стан, какие упругие груди… Где там помятым, залапанным мими-зизи-нанашкам! Век бы ее ласкать, век бы ею обладать!
Вот явиться к ее родителям и сделать предложение!
И тут же им овладело привычное уныние. Явиться-то он явится, но ведь совсем даже не факт, что его предложение будет благосклонно принято. Что с того, что они с Лелей любят друг друга! То и дело, там и сям, и от старых, и от молодых можно слышать обветшалые, но все еще вполне жизнестойкие рассуждения о том, что любовь – это одно, а жизнь – другое, что от браков по любви нет никакого толку, что они скоро разрушаются и делают мужа и жену несчастными, в то время как разумный и трезвый расчет способен обеспечить надежную и взаимовыгодную семейную жизнь. Нет, Лелю ему не отдадут. И его родители будут против…
И Эрик Пистолькорс погрузился в пучину уныния оттого, что счастье для него невозможно, что другому достанется прелесть и очарование Лелиной юности, сладость ее губ, упругость ее грудей, что другой сорвет цветок ее, с позволения сказать, невинности…
– Эрик, вы любите стихи? – спросила вдруг Леля.
– Чего-с? – печально выдавил он, вырываясь из плена своих тяжких размышлений. – Ах, стихи! Пушкина… конечно!
До чего кстати Пушкин пришел на ум, до чего кстати!
– И я очень люблю стихи, – прошептала она. – Хотите, прочитаю одно?
И, не дожидаясь ответа (видимо,
Я не могу забыть то чудное мгновенье,
Когда впервые я увиделась с тобой!
В тебе мои мечты, надежды, вдохновенье,
Отныне жизнь моя наполнена тобой!
В тебе, мой друг, еще сильно стесненье,
Условности не можешь позабыть,
Но лик твой выдает твое смятенье,
И сердцу твоему уж хочется любить!
И я люблю тебя! Я так тебя согрею!
В объятиях моих ты сразу оживешь.
Ты сжалишься тогда над нежностью моею
И больше, может быть, меня не оттолкнешь!
Эрику показалось немного странным, что Пушкин написал сие стихотворение от имени дамы. А может, это вовсе никакой не Пушкин?
– И кто автор сих чудных строк? – вежливо осведомился он и так и вздрогнул, услышав ответ:
– Это мои стихи!
Конечно! Как он мог забыть про Лелино увлечение всякими искусствами! Когда они познакомились – а это случилось на вечеринке в честь дня ангела Манечки Стерлиговой, Лелиной гимназической подруги и дочери господина полковника! – Леля читала в Манину честь какую-то стихотворную безделку, очень забавную… конечно, Эрик больше смотрел на чтицу, чем внимал рифмованным глупостям, но все же забывать такое не стоило!
– Я так и думал, – соврал он. – А когда вы их написали?
– Помните именины Мани Стерлиговой?
– Вот это да, – простодушно обрадовался Эрик, – я как раз это вспомнил, мы ведь там с вами и познакомились!
И замер, пораженный внезапной мыслью. В стихах была эта строчка… «Я не могу забыть то чудное мгновенье, когда впервые я увиделась с тобой!» Какое мгновенье Леля имеет в виду?.. Впрочем, эта мысль показалась конногвардейцу слишком смелой, и он побоялся дать ей волю.
– А вы не предполагаете, – осторожно спросила Леля, – кому эти стихи посвящены?
Его так и пронзило догадкой, счастливой догадкой!
Господи! Да неужели!
– Леля… Ольга Валерьяновна!.. – пролепетал он, снова поворачиваясь к ней и приникая губами к ее губам.
Они даже не заметили, как черный занавес с них пополз, и вновь ударил громовым раскатом голос шушеры:
– Ну как, господа? Вам понравилось?
Они отшатнулись друг от друга, едва не свалив кресло, вскочили в панике.
Шушера поглядел, как Эрик торопливо нахлобучивает шляпу, а Леля покрывается платочком, окинул взором их пунцовые от смущения физиономии и припухшие губы девушки – и констатировал:
– Вижу, что да!
Эрик косился на Лелю – она отводила глаза и все поправляла, поправляла свой платочек – и понимал, что времени для сомнений у него больше нет. Мало того, что они целовались, – посторонний человек видел их целующимися, и никакой роли не играет, что это с точки зрения конногвардейца и не человек никакой вовсе, а так… шушера! Леля скомпрометирована… теперь никакие посторонние соображения не имеют значения. Теперь благородный человек должен поступить однозначно: сделать предложение. И, невзирая на протесты родителей, стоять на своем.