Еще заметен след
Шрифт:
— Зачем вы их хранили?
— Не знаю. Может, для сравнения.
— Сравнения?
— Вы читайте.
— Кто это Аполлон?
— Гогоберидзе. Может, помните? Высокий красивый мальчик, с усиками. У него треугольник был. Или два? — Она помолчала. — Жених он был моей подруги. Мы втроем там на фото. Нино, я и он.
— У вас есть эта фотография?
— Где-то была… — она стала перебирать бумаги. — Аполлон вскоре погиб. Его тяжело ранило в наступлении. В октябре сорок второго года. И он умер через три дня.
— В октябре сорок второго? Что за наступление? Наверное, в сентябре.
— Нет, в октябре. Это точно.
— Не могло
— Вы сами сейчас прочтете. Мы получили официальную бумагу. — Она смотрела на меня с сожалением.
— Ладно, разберемся, — сказал я. Что-то тут было не так, но я не стал торопиться со своей правотой.
«Получил твое длинное письмо. Мне очень понравилось, как ты прямолинейно и действительно жизненно ответила на мои вопросы. Раз я могу надеяться, мы должны продолжать переписку и возможно лучше узнать внутренний мир друг друга. Правда, я не имею пока возможности писать подробно. Фотокарточку пришлю, как только снимусь, т.е. смогу отлучиться с передовой. Национальные отличия меня нисколько не смущают, я сужу по Аполлону, с которым мы в оч.хор. отношениях. Я вообще не знаю, какую роль может играть национальность в любви. Аполлон сильно ранен, не знаю, куда его отправили и жив ли он. Пиши чаще, письма дают моральную поддержку».
У нас в роте были узбеки, двое, это я точно помню. Они говорили между собой по-своему. Поэтому я помню. А других национальностей не помню, мы тогда начисто не интересовались этим вопросом.
— Жаль, что нельзя прочитать ваши ответы, — сказал я.
— Они к делу не относятся.
— К какому делу?
— К моему.
Наталья принесла мне кофе.
— Вы мне морочите голову, — сказал я. — Так же, как морочили бедному Борису.
— Откуда вы знаете, что я морочила? Он вам рассказывал?
— Нет, об этом легко догадаться.
— Неизвестно, кто кому морочил. Разве вы не видите по его письмам? Он не вкладывал в них ни труда, ни трепета.
— Трепета? — это слово меня озадачило. Наверное, я никогда его не произносил. Интересно, был ли трепет в моих письмах. — А вы?
— А я… я считала, что помогаю фронту.
— Ничего себе помощь.
Взгляд ее похолодел и отстранил меня, отодвинул куда-то вниз так, что она могла смотреть свысока.
— К вашему сведению, я днем ходила в институт, а вечером работала в госпитале.
— Кем же вы работали? — спросил я, еще не сдаваясь.
— Санитаркой.
— Тогда сдаюсь, — сказал я. — Санитаркам доставалось.
— Колесников прав, у вас фронтовое чванство… Вот та фотография.
Две девочки в довоенных белых платьицах сидели на скамеечке у цветущего олеандра. Над ними навис мальчик, вытянутый, нескладный, какими бывают в отрочестве, когда не поспевают за своим ростом. Крохотные усики темнели под горбатым носом. У одной девушки коса была перекинута на грудь, другая — стриженая, с ровной челочкой, и смотрела она на меня с восторгом и смущением, будто слушала признание. Это была удачная фотография. Когда-то я занимался фотографией и знаю, что такой снимок — счастливая случайность, подстреленное влет мгновение. Всех троих объединяло что-то старомодное. То ли выражение лиц, то ли поза, не берусь определить, — что-то довоенное, присущее тем годам. Я давно заметил, каждое время накладывает свое выражение на лица. Дома, до войны, у нас висели портреты родителей отца. Я не знал их живыми, но любил смотреть на их нездешне-спокойные лица. Такие лица сохранились в картинных галереях.
Как бы там
Она хладнокровно позволяла сравнивать себя с девчонкой, той самой, что побудила старшего лейтенанта к столь пылким заходам. Она сидела, не скрывая своих морщин, набухших усталостью мешков под глазами. Можно было отплатить ей за усмешку, с какой она уставилась на меня в кабинете.
Она вдруг кивнула моим мыслям:
— Вы правы, — и во тьме ее глаз вспыхнул огонь, что горел в распахнутых глазах девочки на фотографии, на какой-то миг обнаружилось их несомненное родство. Конечно, время нельзя победить, но она не чувствовала поражения. Может, это самое главное в нашей безнадежной борьбе.
«Здравствуй, милая Жанна! Твою фотографию я поместил между плексигласовыми пластинками, чтобы не истрепать. Т.к. я часто смотрю, она мое утешение. А настроение неважное. Аполлон умер. Он пал смертью храбрых вместе с теми, кто погиб в нашем наступлении. Он участвовал в уничтожении фашистской группировки. Мы держим оборону, несмотря на все усилия противника. Фотокарточку пока выслать не могу, сама понимаешь почему. Я пока жив и вполне здоров; очевидно, судьба улыбается и хочет, чтобы мы с тобой встретились. Она хочет, чтобы я взял тебя в объятия и прижал к груди. Смысл нашей переписки должен быть не пустой тратой времени и флиртом двух представителей молодежи, а искренним чувством, которое обязательно превратится в прямую идеальную любовь. Пиши чаще, не забудь Бориса, если хочешь быть с ним!»
Я посмотрел на фотографию, на тоненького мальчика в парке, наверняка я знал Аполлона, но внутри ничего не отозвалось. Только ошибка в письме Бориса кое-что напомнила, об этом я не стал говорить.
Борис и впрямь строчил не раздумывая. Временами я еле удерживался от смеха. Письма тоже изменились: легкость Лукина читалась пошлостью, уверенность его стала глуповатой.
— Там еще есть где про меня?
— Есть, есть.
По каким-то своим пометкам она быстро нашла письмо с подчеркнутыми строками: «…прочитал нашему Тохе там, где ты опровергаешь его рассуждения о любви. Он, конечно, стоит насмерть, но просил передать, что стихи ему понравились. Между нами, он сам стал переписываться с одной москвичкой. Она быстро вправит мозги этому бычку».
— Какие стихи? — спросил я.
Жанна не помнила. Мы оба всматривались в мглу, я никак не мог оживить эту сцену — где Борис мне читал, как это было, — ведь, значит, мы спорили, я о чем-то думал, куда ж это все подевалось, где искать следы? Но все равно — выходит, мы с Жанной давно знали друг про друга.
— Вот видите, — сказал я, — даже вас подводит память.
— Так это мелочь, эпизод, — сразу ответила она. — Если вы вспомнили Лукина, то Волкова тем более. Я приехала к вам из-за него.