Еще жива
Шрифт:
Стрелка моего компаса, поколебавшись, замирает, указывая на север. Мы идем на восток. Солнце над нашими головами совершает свое путешествие на запад, проглядывая сквозь облака. Дождь — наш неизменный попутчик.
Мы продолжаем идти, пока здания не расступаются в стороны и перед нашим взором не возникает оно — Средиземное море. Это не то искрящееся лазурное море, которое показывают в рекламных роликах, — сейчас это угрюмая серая широкая лента, закрывающая стык между давящим небом и бетонным полом. Оно больше не то, что было раньше, но ведь и я тоже другая.
Мне бы побежать к нему, но
— Вы, женщины, — говорит швейцарец, — слишком слабы.
Я поворачиваюсь и гляжу на него, держась одной рукой за столб.
— Чтоб ты сдох! Сгори в чертовом огне.
Он бьет меня.
Почему-то, если ладонь мокрая, пощечина становится особенно болезненной. Мне нет дела до того, что он меня ударил, хотя щека моя горит. Дело в том, что я высказала эти слова и теперь мое желание обрело силу.
Мне нет дела, потому что я здесь.
Порт в Бриндизи являет собой кладбище. Огромные стальные киты, покинутые своими экипажами, сидят на мелкой из-за отлива воде. Некоторые завалились набок, рискуя набрать воды в трюмы и уйти на дно. Суда поменьше качаются на волнах, как бутылочные пробки. Прибой увлекает их то к берегу, то от берега, словно забавляясь. Мягкие шлепки воды о пристань как звуковое сопровождение этому движению. В носу щекочет соль, ее щелочной привкус ощущается на языке.
— Куда теперь? — бросает швейцарец.
Я прикрываю ладонью глаза от дождя. Попав в город после того, как мы долгое время старательно избегали другие населенные пункты, я испытываю перенасыщение зрительными впечатлениями. Я пока еще не могу упорядочить детали, составляющие общую картину. Город охвачен бетонной ладонью гавани. Я шагаю вдоль воды, пытаясь расчленить панораму на удобоваримые фрагменты.
Я ничего не знаю о судне, на встречу с которым сюда пришла, кроме его названия. В растерянности я хожу туда-сюда, пытаясь разобрать слова. Слишком много кириллических и греческих знаков, слишком мало латинских.
Он тоже ходит, заглядывает в пустое здание морского вокзала позади нас.
— Где?
Лиза, раздумывая, к кому примкнуть, стоит под дождем, вместо того чтобы спрятаться под крышу.
— Я не знаю.
— Ты привела меня сюда и теперь заявляешь, что ничего не знаешь.
— Я не просила тебя идти сюда.
— Вы были бы уже мертвы без меня. Глупые обе. Тупые, безмозглые бабы.
Я ухожу от него. Так надо. Иначе я сделаю что-нибудь такое, с чем потом не смогу жить. А для меня это важно, я должна быть в состоянии жить со своими поступками. Мои мысли — это совсем другая история. Они принадлежат только мне и никого не ранят, кроме меня. Во внешней реальности я взламываю автомат по продаже разной мелочевки в здании вокзала с помощью стула и выгребаю из него все содержимое, делю его на три маленькие кучки: для Лизы, для швейцарца и для себя. Забираю свое и сажусь на пристани по-турецки, не обращая внимания на дождь. Все, что сейчас меня волнует, — это корабль и то, будет ли он здесь, как обещано, или нет.
Они тоже ждут, но без той самоотверженности, которая есть у меня. Швейцарец потащил Лизу в портовое здание, и она не протестует. Поздним
— Скажи одно лишь слово, и я заставлю его оставить тебя в покое.
— Я должна.
— Нет никакого «должна». По крайней мере сейчас.
— Что, если у меня больше никогда никого не будет?
— У тебя, возможно, будет кто-нибудь, кого ты полюбишь.
— Ты не можешь этого знать, — говорит она, опустошая пакетик. — Правда?
— Нет, не могу. Но я надеюсь.
Она показывает на свой отсутствующий глаз.
— Кто меня такую полюбит?
— Англичанка! — зовет он, и она с готовностью оборачивается к нему.
Я собираю остатки еды и мусор и засовываю их в почти полную мусорную урну в здании вокзала. Я успеваю уйти от Лизы на два шага, прежде чем меня тащит назад, к мусорному контейнеру, некий инстинкт собирателя, унаследованный от предков, кое-что знавших в деле выживания. Обеими руками я роюсь в отбросах в поисках чего-нибудь полезного, какой-нибудь имеющей значение безделушки. Но ничего нет. Только пустая упаковка и старые газеты, которые я все равно не в состоянии прочесть.
Несколько дней пришли и ушли, сложившись в целую неделю. За ней прошла еще одна, а от Ника по-прежнему не было вестей. Но я каждый вечер беру телефон, наполовину набираю его номер, прежде чем положить его назад на базу.
У него есть мой номер. Он мог бы и сам позвонить.
Это дурацкое правило, в которое я никогда не верила, да и сейчас не верю. Я просто повторяю, чтобы отогнать свой подлинный страх и мысли о том, что Ник умер.
Я беру телефон, набираю четыре из семи цифр, нажимаю отбой.
Он мог бы и сам позвонить.
Первый день перетекает во второй, а я продолжаю бодрствовать. «Элпис» придет. Я знаю это наверняка. Он должен прийти. Мне нужно что-то, что придаст смысл всему происходящему. Я не могла пройти весь этот путь зря.
Швейцарец выходит развязной походкой, вглядывается в море. Его лицо тверже бетона, на котором мы стоим.
— Твой корабль не придет.
— Придет.
— Ты глупая мечтательница. Полагаю, ты веришь в такие вещи, как любовь, нравственность, бесстрашие. Женщины наподобие тебя сидят и ждут, когда явится мужчина и спасет их от всех невыразимых ужасов мира. Ты не способна ни на что, кроме как сидеть дома и толстеть, стряпая еду и производя на свет рты, которые земля уже не в состоянии прокормить. А чего ради? Из-за какой-то непонятно на чем основанной веры в то, что ты особенная, что ты любима, что ты что-то для кого-то значишь. Ты ничего не значишь, американка. Ты совершенное ничто. Пыль.
— Он будет здесь.
Плевок летит из его рта: мокрый прозрачный комок с желтой серединой. Похож на яйцо.
Мысль в голове возникает до того, как я успеваю ее загасить: «Надеюсь, что ты болен».
Швейцарец правильно прочитывает выражение, появившееся на моем лице.
— Я не болен. Болезнь для слабаков.
Я ухожу, чтобы найти Лизу. Она наверху, на одной из наблюдательных вышек для спасателей, — сидит на голой металлической раме и «смотрит» вдаль.
— Слушаешь прибой?