Есенин
Шрифт:
— Нет, — сказал Есенин.
— Стричься будешь?
— Буду. — Он тут же представил, как волосы его осыпаются под машинкой, точно спелая рожь, срезанная жнейкой, и поморщился.
Хитров словно поймал его мысль.
— Да, да. С кудрями придётся расстаться, ничего не поделаешь. Но это на время... Стихи пишешь?
У Есенина сильно заколотилось сердце — прикоснулись к тому, что он оберегал как самое заветное; кровь отлила от лица, он выдохнул еле слышным шёпотом:
— Пишу.
— Вот и ещё один стихотворец прибавился... — Учитель указал
Мать опасливо спросила учителя:
— Говорят, Евгений Михайлович, очень уж дерутся тут у вас...
— Дерутся, Татьяна Фёдоровна. А как же иначе? Юные, самолюбивые, неуступчивые.
Мать горестно взглянула на сына.
— Покалечат ведь, уродом сделают.
— Ну, это вы, матушка, уже через край... Покалечат! Такого не бывало и не будет. Так, мальчишеские споры... Успокойтесь, пожалуйста.
Вскоре Есенин посадил мать в сани, укутал ей ноги тулупом, прикрыл соломой. Дядя Саша наскоро собрал не доеденное лошадью сено, сказал племяннику:
— Живи, Серёга, не трусь.
— Слушайся, сынок, старших, не перечь, не упрямься, в драки не лезь, — просительно наставляла мать. — Спаси тебя Царица Небесная... Дай тебе Бог счастья... Трогай, Саша!
Есенин молчал, напряжённо сглатывая подкатившую к горлу горечь, и никак не мог проглотить. Охватило отчаяние одиночества. Чувство это было ново для него и незнакомо ранее, и оно сильно встревожило его. Он не отрываясь провожал взглядом сани, пока они не скрылись за поворотом...
3
Позади магазина, в полуподвале, было тесно и темновато, свет скупо проникал в окошки, прорубленные под самым потолком. Вдоль стен на больших железных крюках висели бараньи и говяжьи туши. Запах мяса, жира и крови был густ и недвижен. От этого запаха болела голова и закладывало тяжестью грудь. Посреди помещения высились огромные, в два обхвата, будто литые чурбаки, поставленные на попа, — «стулья». На одном из таких «стульев» Александр Никитич разделывал баранью тушу, разрубая её на части. Он методично взмахивал увесистой секирой, сопровождая каждый удар нелёгким уханьем...
Сколько через его руки прошло таких вот туш, сколько совершено взмахов топора — не счесть. К вечеру натруженные плечи ныли, виски как бы распухали, а мысли тупели. Бросить бы давно это нелюбимое занятие, но где найдёшь лучшее? Тут он уже вроде бы свой, с тринадцати лет служит, с мальчиков. Да и хозяин издавна ценит — за честность, за старательность, за спокойный и рассудительный нрав. А хозяин, Дмитрий Ларионович Крылов, человек образованный, нежадный и на купца-охотнорядца совсем непохож — скорее на артиста или на адвоката; со служащими ведёт себя просто и с учтивостью; иной раз и обиделся бы на него, да как-то не получается: придёт, улыбнётся мило, даже застенчиво, попросит прощения, если обидел...
Утром Крылов заглянул в разделочную. Это был высокий, поджарый человек с чёрной бородкой клином на удлинённом лице, под глазами отвисали складками фиолетовые припухлости — он предавался ночным весёлым застольям с друзьями и женщинами. Изысканно одетый, хозяин осторожно обходил «стулья» и висевшие туши, чтобы не запачкаться.
— Погодите махать топором, Александр Никитич, — попросил Крылов, приближаясь к Есенину. — Придётся вам сплясать, так уже заведено.
— Будет вам, Дмитрий Ларионович, я уже наплясался вдоволь возле этого барашка. Письмо, что ли, пришло?
— Письмецо. — Крылов протянул приказчику конверт. — Желаю, чтобы оно принесло вам нечаянную радость.
— Какая радость может прийти из деревни! — Александр Никитич вытер руки об уголок фартука, разорвав конверт, вынул сложенный вчетверо листок, придвинулся ближе к свету, прочитал; потом устало, с потерянным видом, опустился на табуретку.
— Что с вами, Александр Никитич? — спросил Крылов встревоженно. — Плохие известия? Горе какое?
— Беда, Дмитрий Ларионович, — ответил приказчик. — Сын из школы сбежал. Учиться не хочет. Как теперь с ним быть — ума не приложу...
Александра Никитича обступили работники, оказавшиеся поблизости. Он не раз открывал им свои мечтания: сам он дальше мясника не пошёл, а сына своего Сергея непременно пошлёт готовиться на учителя, сколько бы это ни стоило — должность благородная, чистая и уважаемая. А этот завтрашний учитель вон что выкинул. Теперь стыдно на глаза людям показаться.
— Это нехорошо. — Крылов с сочувствием покачал головой. — Это беда, я вас понимаю. Но, может быть, он без способностей, и учение ему, извините, не впрок. Иного хоть за уши тяни к знаниям да к просвещению, а он упрётся — и ни с места. Бывают же такие незадачливые ребята. Ваш сын ведь в деревне родился и рос, а деревня российская отстала от города лет на сотню, если не больше.
Александр Никитич строго взглянул на хозяина:
— Деревня ни при чём, Дмитрий Ларионович. По окончании сельской школы сын получил похвальный лист. А листами такими мало кого награждают.
— Похвальный лист! Это любопытно. Значит, мальчик грамотный. Может быть, он у меня в конторе послужит? Здесь и учиться способней. Я глубоко уважаю вас, Александр Никитич, и помогу вам с большой охотой. Если сын по складу своего характера пошёл в вас, то можно рассчитывать и на его честность, и на прилежание, и на старание. Конторская работа, сами знаете, интеллигентная.
— Благодарствую, — сказал Александр Никитич с зарождающейся надеждой. — Это была бы самая верная дорога для него. Начнёт ходить на какие-нибудь курсы, а там, глядишь, и в учительский институт тропа...
— Правильно рассуждаете, Александр Никитич. В этом деле можете смело положиться на мою помощь. Да и для меня честный и расторопный малый в конторе — просто находка. Ещё учтите: сын будет всегда у вас на глазах.
Александр Никитич помрачнел, с огорчением и с досадой взмахнул исписанным листком.