Эсфирь, а по-персидски - 'звезда'
Шрифт:
Артаксеркс много раз слышал эту историю в самых разных пересказах - и в благоговейном, и в насмешливом, и как сказку, и как несомненную быль - но при воспоминании о той загадочной руке ему почему-то всякий раз делалось не по себе, словно он не понимал чего-то самого главного.
Разве сделал вавилонский царевич Валтасар что-либо недостойное, не должное царю, приказав принести на пиршество и наполнить вином сосуды из главного иудейского храма, вывезенные когда-то его отцом из Иерусалима в качестве военной добычи? Почему он не мог спокойно, всласть, пировать на своем золоте и серебре, добытом на честной войне, и с царской щедростью раздать иудейские кубки и чаши в руки вельмож, жен, наложниц и
...Но когда все развеселились от вина, вдруг в воздухе появились персты руки человеческой, и начали писать против лампады на стены, и Валтасар только один из всех видел кисть руки, которая писала, но не мог разобрать ни слова. Сильно изменился в лице царевич, закричал, руки и ноги у него задрожали, и колени стали биться одно о другое...
Однажды Артаксеркс спросил про эту историю своего отца, Ксеркса, и тот ответил, не задумываясь: "Никогда не надо держать во дворце иудеев, а тем более возвышать их перед другими. Потому что от этих надменных иудеев с их Богом Живым, которого никто никогда не видел, хотя бы даже его изображения на доске, много всяких бед случалось. Но никого из других иноземных народов лучше тоже не приближать к трону, и я сразу так все устроил, что в жилах всех моих главных сатрапов, наместников, верховных судей, казнохранителей, законоведов, блюстителей суда и всех областных правителей течет только персидская и мидийская кровь. А всех остальных прочь от себя гоню, никого не жалею. Нет в человеке ничего важнее его крови и жил, по которым перетекает знатное родство, все прочее - выдумки врагов трона. А от богов чужеродных тем более ничего, кроме зла и беды, не дождешься..."
Артаксеркс ещё раз пристально посмотрел на свою руку: нет, не бесконечная дорога. Обычная человеческая рука, слишком человеческая - с голубыми прожилками вен, выпирающей костью на запястье, с молодой кожей и отполированными ногтями. Почему-то от рождения его правая рука была длиннее левой, отчего его и прозвали "Долгоруким", и старший брат, Дарий, в детстве немало издевался над таким уродством.
Но царям нельзя так думать! Царям вообще нельзя думать про время и про смерть. Нельзя беспристрастно смотреть даже на собственную руку, потому что сразу же следом может незаметно прокрасться обычная человеческая жалость к себе, вовсе не всесильному и никак не бессмертному, а дальше - слабость, нерешительность, трусость. И страх, детский страх пред непостижимой силой, что водит в воздухе чьими-то пальцами и царапает на известке слова о неминуемой участи: мене, мене, текел, упарсин...
А вот и значение слов: мене - исчислил Бог царство твое и назначил ему конец, текел - ты взвешен на весах и найден очень легким, перес - разделено твое царство и отдано мидянам и персам.
"Верно, нам переданы теперь все ваши царства, мидянам и персам", упрямо повторил про себя Артаксеркс, нахмурив лоб.
Он не знал, что в такие минуты старательных раздумий, его лицо выглядит особенно беззащитным, а единственная морщина на лбу только ещё больше подчеркивает молодость очередного персидского владыки.
Артаксерск резко поднялся со своего ложа, и только теперь понял, что он просто до сих пор ещё сильно пьян после вчерашнего пира - летняя ночь не принесла с собой ни трезвости, ни прохлады.
Перед глазами царя проплыл ковер, расшитый разноцветными бабочками, позолоченные солнцем крыши домов в узком проеме окна, кроны деревьев, которые почему-то зашумели совсем близко, как будто в спальных покоях внезапно поднялся ветер. Артаксеркс с трудом удержался, чтобы снова не упасть на свое жесткое ложе, которое слуги называли между собой "военным шатром", но затем, сделал глубокий вздох, выпятил грудь и распрямился во весь свой знаменитый рост.
Из-за полога с золотыми и пурпурными кистями сразу же бесшумно отделилась фигура Харбоны, самого старого евнуха при царском дворце.
Никому другому, кроме верного Харбоны, не доверял Артаксеркс стеречь во время сна свое дыхание - так было заведено с той ночи, когда царский евнух воткнул нож в спину того, огромного, как гора, врага трона, навалившегося на царевича с подушкой. Хотя Харбона по сравнению с ним был так мал ростом, что не попал даже в сердце, и предатель выдал себя лишь диким, нечеловеческим криком.
С тех пор Харбона всегда стоял по ночам возле ложа царя Артаксеркса, тот давно уже вырос, превратился в мужчину, завел себе наложниц и женам. Но самый молчаливый евнух во дворце, Харбона, все равно каждую ночь неприметно стоял за царским пологом, и не выдавал своего присутствия даже дыханием. Он стоял, прижав к животу кувшин с родниковой водой, которую по утрам подавал испить из своих рук царю, потому что таков был порядок и обычай с незапамятных времен.
И вода Харбоны наверняка не была отравеленной, и считалась самой вкусной водой в устах царя, водой жизни и пробуждения, потому что евнух непременно прежде пил её сам за несколько часов до рассвета, и потом чутко прислушивался, не начнутся ли в его внутренностях внезапные судороги. В своих мыслях Харбона готов был в любой момент отплыть на лодке смерти туда, где была страна вечного сна и покоя, но его жизнь все ещё зачем-то была нужна царю, хотя невозможно было уже вспомнить её начала и даже середины.
Давно прошли те времена, когда по ночам Харбону искушали хитрые и злые дэвы, то и дело незаметно надавливая на глаза и, напуская сладостные сновидения - теперь старый евнух вовсе разучился спать. Никто не знал во дворце, когда Харбона отдыхает, потому что невзрачную его, маленькую фигурку в любое время - и утром, и днем, и вечером - можно было видеть, прислонившейся к одной из колонн тронного зала, на почтительном, но доступном расстоянии от любимого царя. И нельзя было в точности сказать то ли он дремлет с открытыми глазами, то ли, наоборот, зорко смотрит по сторонам.
Многие во дворце завидовали высокому положению Харбоны, причисленному к семерке главных евнухов, кто может свободно служить перед лицом царя. Никто не знал, что Харбона много лет назад почти совсем ослеп, и различал предметы и лица вокруг себя, в том числе и божественный лик Артаксеркса, настолько нечетко, словно на глаза ему была накинута тряпка из серой шерсти, как самому ничтожному из смертных. И приговор этот, вынесенный кем-то свыше - уже навсегда, обжалованию не подлежит.
Но зат Харбона видел по-своему - носом и ухом - и никто во дворце не умел так чутко распознавать запахи, посторонние звуки, перемены в погоде, а главное - "ветры настроений" царя Артаксеркса, для которого он был все равно, что нянька. Харбона различал даже шорох крыльев ночной бабочки, случайно залетевшей в царские покои, и по тому, как владыка поднимался со своего ложа, лучше всякого ясновидца мог предсказать, как сложится день в царстве.
Вот и сегодня - Харбона сразу же почуял, как от царя царей исходит какая-то смутная тоска и маятность. Дольше обычного ворочался царь на своем ложе, и вздыхал о чем-то, и медлил подниматься на ноги. Даже родниковую воду Артаксеркс пил без привычной жадности, а словно бы вливал в себя через силу.
Харбона принял из рук царя кувшин с остатками воды, поклонился, а царь вдруг спросил недовольно:
– Все молчишь? Что молчишь, старая сова? Скажи хотя бы - ух! ух! ух! А то я давно не слышал твоего голоса, или он в тебе уже умер?