Эшби
Шрифт:
…папа останавливает такси и вталкивает меня на сиденье. Он говорит шоферу, чтобы тот с полчасика покружил по городу, а потом доставил нас к дому 34-бис по улице Вильгельма Телля.
Наутро над столицей светит по-летнему жаркое солнце; папин брат-художник дал нам ключ от своей квартиры, и мы пошли шляться по Парижу.
Мы вошли в метро на станции Порт де Лила, доехали до Реомюр-Севастополь, а оттуда через Рынок дошли пешком до Шатле. Мы перебегали дорогу перед грузовиками, протискивались между пьяными и штабелями ящиков. Папа знал все.
На
— Распространены вплоть до Малой Азии.
Ветер шевелит волосы у него на лбу, улица с движущимися машинами похожа на горный поток, катящий камни. Мне нравятся башни Консьержери.
На площади Ратуши — голуби и подметальные машины.
Перед Ратушей папа произносит внезапно изменившимся голосом: «Вот идет генерал»; при этом он не наклоняется ко мне, не сжимает крепче мою руку. Мне становится страшно и грустно, хочется вернуться в Брамар (конечно, он имеет полное право оставить меня там одного; наверняка, в городе у него есть любовницы и друзья, которым он говорит вот так, думая совсем о других вещах: «вот идет генерал»; он, должно быть, очень несчастен, он собирается подбросить меня женщинам, в семью).
Он насвистывает «Посвящение Рамо», мы с ним — забавная парочка. Иногда я засовываю руку в карман: рисунки! На бульваре Сен-Мишель, который папа называет «Буль-миш», навстречу нам движутся три красивых девушки в обнимку со статными парнями.
— Я жил здесь неподалеку, — говорит папа, — а теперь в Люксембургский сад!
На перекрестке у Клюни папа покупает мне заводного боксера.
Небо заполнили тучи, мы садимся в «Капуладе», папа заказывает себе пиво, мне — молочный коктейль.
Напротив нас фонтан Медичи забрызгал жандарма.
Иногда ужасная тоска хватает меня за горло, сковывает меня холодом: чтобы я ни делал, где бы я ни был, у меня никак не получается стать счастливым. Тогда я начинаю воображать себя во всех возможных ситуациях, рядом со всеми возможными людьми, под всеми возможными небесами — и все то же отчаяние, тот же страх, то же отвращение.
В другой раз та же тоска напала на меня в Англии, в Бервике-на-Твиде. Мы ждем автобус на Хулер; мы вышли на берегу и теперь в задумчивости бредем по пляжу, пиная ногами ржавые консервные банки, клочки водорослей и утыканные гвоздями доски.
Внезапно, не крикнув, не предупредив, папа сорвался с места и побежал по берегу. Я подумал, что он сошел с ума. Я побежал следом, окликая его, но он исчез за деревянным сараем. Я опустился на песок и уснул.
Меня разбудила удушливая вонь экскрементов, принесенная прохладным вечерним бризом.
Я поплелся к автобусу; в Хулере леди Друзилла подхватила меня на руки.
Я знал ее только по фотографиям и маминым рассказам, но когда желтая дверь автобуса открылась в ночь, овеянную свежестью садов, я упал в ее нежные руки; проходя вдоль автобуса, она гладила меня по голове длинными пальцами, унизанными луной и изумрудами.
— Завтра мы найдем твоего папу.
Потом она сажает меня в старую повозку с двумя фонарями по бокам и там, на скамейке, обитой рыжей кожей, между двумя стеклами, покрытыми мошками и грязью, я впервые наблюдаю маленькое чудо. Я сажусь рядом с ней, она держит на коленях раскрытую книгу, не смотрит на меня, не произносит ни слова, продолжает читать рядом с леди Друзиллой, которая, сидя в желтых бликах горящих по бокам фонарей, разглядывает меня с улыбкой, блуждающей на ее алых губах.
Маленькое чудо вообще-то было славной мордашкой с припухшими многообещающими губками. Нет, решительно, это было маленькое чудо, жеманница, читающая Эпиктета и Мередита.
Поездка была долгой, дважды я пытался заглянуть в книгу через плечо Анны, и дважды она захлопывала книгу и упиралась носом в стекло.
Когда мы проезжали деревню, отзывающуюся конским ржанием, леди Друзилла достала яблоки и бутерброды.
Когда мы въехали во двор замка, пошел дождь. Сразу зажглись все окна, и я увидел черные пятна бассейнов.
Я помог леди Друзилле выйти из экипажа; дождь хлестал в наши лица.
Полсотни лакеев на лестницах; с непокрытыми головами мы перебегаем через двор, маленькое чудо перескакивает через лужи, прикрывая голову книгой.
Дверь открывается, слуги берут меня в плен, меня моет негритянка, вытирает китаянка, поливает духами египтянка.
Я заронил в ее душу беспокойство. С первого дня тысячью тонких намеков я старался разбудить ее самолюбие, я привлекал ее внимание, разыгрывая из себя молчаливого дурачка. Надо было отвлечь ее от книг.
Однажды вечером она мне улыбнулась. Я спрятал под салфеткой леди Друзиллы целлулоидного паука; как только леди Друзилла появилась в проеме дверей, Анна мне улыбнулась.
Я притворился, что не заметил ее улыбки, и ей пришлось все так же улыбаться и даже трепетать ресницами, в надежде привлечь мое внимание.
Так мы сделались друзьями. Ее щеки порозовели, глаза наполнились очарованьем, она стала носить легкие платья. И при этом оставалась злой.
Я писал стихи, лежа на крыльце, у ног меланхолического борзого пса Ионы.
Она еще не вошла в мою душу, я любил ее просто потому, что она была единственной девочкой моего возраста в замке.
Вот что случилось однажды ночью, после того, как я целый день преследовал ее, повторяя одни и те же слова: «Поцелуй, один поцелуй, можно?», преследовал в замке, в саду, на лужайке, в конюшне, везде, где бы она ни спряталась от меня, везде, где бы она ни пристроилась с книгой на коленях, покрасневшая, растрепанная, красная, как переплет злосчастной книги, к вечеру побелевшая, бледная в своем красном платье среди розовых кустов.