Эшби
Шрифт:
Ночью после этого странного дня вместе с луной поднялся ветер, я бросился на кровать, просунув потные руки между холодных прутьев решетки.
Всякий раз, стоило мне погрузиться в сон, меня охватывало какое-то оцепенение или будило хлопнувшее окно.
Наконец я сбросил с себя одеяло и простыни, вскочил и подбежал к двери.
Когда я вошел в ее комнату, она еще читала. Я медленно приблизился к ее кровати.
Я оперся об изголовье ее кровати, она закрыла книгу и положила ее на ночной
Натянув одеяло на грудь, она пристально смотрела на меня; свет лампы очерчивал ее огненные волосы, ресницы, нос и верхнюю губу, все прочее было окутано тьмой.
— Чего ты хочешь?
— Все того же.
— О чем ты?
Она начала понимать, она поняла. Хотя сначала, когда она снова протянула руку к книге, мне показалось, что она не понимает.
Стоило мне слегка пошевелиться, и она закричала, хотя лежала все так же, не дрогнув, по-прежнему вытянув руки вдоль тела поверх одеяла.
Двери захлопали, послышались голоса, в окнах зажегся свет.
Как раненый зверек, я в ужасе кружу по комнате; словно ночная бабочка, я натыкаюсь на стулья и комоды; передо мной приоткрытый шкаф, я забираюсь в него и закрываю за собой дверцу.
Это случилось на кресле эпохи Людовика XIII, огромном, с высокой спинкой. Сотрясаясь от рыданий, она покорно позволила усадить себя. От меня пахло нафталином, от нее — лавандой.
Ветреный день. Машины с туристами у ворот замка. На самой высокой башне, лежа на увядших яблоках Абершоу, я пишу свои стихи.
Внезапно раздался крик Анны; я бросаюсь к окну и вижу ее руки и голову в воде запруды. Она кричит: «Роже, помоги!», она зовет меня по имени; леди Друзилла и четыре-пять туристов плывут к ней в хлопьях пены; она зовет меня по имени, она тонет, она просит меня о помощи.
Все кончено: она тонет, жены туристов достают носовые платки, она тонет, а я не могу оторвать глаз от водоворота, от концентрических кругов, которые еще хранят крах ее мечты.
Я спускаюсь, безвольно плыву в облаках, отдаваясь глубинам, раскрывая глаза навстречу их свету, касаясь ладонью их обитателей, срывая мимоходом их цветы, я догоняю ее, обнимаю, наши глубины соединяются, все глубины похожи.
Ветреный день.
Лежащий на британской равнине мальчик закрывает глаза. По его обнаженным ляжкам стекает сперма. В его потной разжатой ладони раскрывается клочок бумаги. Мальчик дрожит, кусает губы, сейчас он заплачет.
Над его головой кружатся деревья. Анна… Анна… Анна… Кружение листвы в вышине напоминает водоворот. Мальчик умирает от тоски. Ветер разглаживает волоски на его животе. Мальчик крутит головой из стороны в сторону… Анна… Анна… Анна… Он тонет, но всплывает на поверхность. Он хочет начать сначала, чтобы утонуть окончательно.
Он
Мало-помалу он погружается, тонет. Между его ног, как волны, шевелятся листья и струйки спермы. Судороги. Его затылок три, четыре раза отрывается от земли. Он задыхается. Откидывается назад. Рыбы, как ветер, скользят по его коже.
Может быть, она хотела этого.
Себастьян привез мальчика назад и отплыл в Океанию. Он оставил нам Роже загоревшим, диковатым, запущенным и чувственным.
Путешествие возвысило его в глазах школьных товарищей. Он же открыто презирал их. Он отказывался учиться с ними.
Дети в Брамаре прозвали его «Англичанин».
Не раз ему приходилось драться с ними, бросать в них камни, рвать их одежду, чтобы они замолчали.
Наши пожилые соседки часто приходили жаловаться на него. Роже подслушивал за дверью, и, прощаясь с ними, принимал покорный вид.
Он мало говорил и представал перед гостями и священником наглухо закрытым. Часами он пропадал в полях, как и его отец, когда был ребенком.
Однажды вечером, когда я чистила его брюки перед стиркой, из заднего кармана выпали клочки бумаги, я подобрала их — это были юмористические фривольные рисунки. Пока я разворачивала следующую бумажку, мальчик выбежал из своей комнаты, набросился на меня и вырвал бумаги из моих рук. Я рассердилась, сказала, что хотела прочитать текст, что рисунки… что все это — гадость. Сначала, поджав губы, он смерил меня взглядом с головы до ног.
Когда я протянула к нему руку, чтобы снова взять рисунки, он, сверкая глазами, попятился к ванной; сквозь пелену пара он закричал:
— Никогда вы это не получите! Никогда не получите! И никто не получит! Вы во все суете нос! Это из-за вас папа уехал! Вы во все лезете!»
Он поднялся по лестнице и заперся в кабинете; я слышала через дверь, как он плачет, причитая: «никому не отдам! никому не отдам!», а потом в ярости стаскивает с себя штаны.
Назавтра ближе к вечеру он сбежал к морю; позже он мне признался, что ездил в Нант. Он вернулся через неделю, весь в прыщах, рот на замке, на плечах — волосатые ладони жандарма Матиса.
Ему исполнилось тринадцать лет; в приступах гнева он гонялся за мадмуазель Фулальба, срезая цветы древком знамени с золоченым наконечником, давя фрукты, выкрикивая ругательства, набрасываясь на сироток из приюта.
Лишь по вечерам я могла подойти к нему — не утешая, не заигрывая, не улыбаясь. Тогда он отбрасывал древко и, дрожа всем телом, вцеплялся в мое платье, я брала его на руки и относила на кровать. Я давала ему выпить травяного отвара, он дрожал всю ночь, с древком поперек кровати; доктор Жирар поднимался, чтобы измерить ему давление.