Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
Эрна вытащила их из письменного стола, показала: отец в суконной паре, об руку с невестой в белоснежном платье, отец в майке и соломенной шляпе с двухлетней Эрной на коленях, отец в форме вермахта, обер-ефрейтор, - на всех снимках выражение у него было напряженно-ожидающее: что будет со мной дальше? Что было дальше - сгинул в котле под Сталинградом.
У меня не было фотокарточки моей матери. Я рассказывал Эрне, как выглядела мать, сам не очень зримо представляя ее.
Как будто со смертью черты матери поистерлись в моей памяти.
Когда была жива, представлял четко. А отца у меня давным-давнв нет, мать говорила, что он умер еще до моего
У Эрны есть мать, а я круглый сирота.
К чему я об этом? К тому, что Эрна в зыбком, забывающемся далеке, но вот думается о ней. Думается об Эрне, которая двухлетней девочкой сидела на коленях у колбасника Иоганна Гарница, обер-ефрейтора гитлеровской армии. Которая в восемнадцать лет была близка с русским лейтенантом. И которая осталась позади, перед неизвестностью. Впрочем, и перед тем русским лейтенантом - неизвестность. Это их и роднит крепче всего.
Было так: первый разорвавшийся снаряд меня испугал, второй успокоил живой я, не убило. Так, в сущности, я ощутил начало войны...
Эшелон притормаживал. Я проворно оделся, слез по лесенке, когда он остановился. Впереди серели постройки станции, куда нас покуда не принимали. Канадские ели притулились к фольварку, к пруду. Силосные башни, водонапорные башни. Длиннющие сараи. Все целехонькое, словно война нарочно обошла стороной.
Солдаты на третьей скорости жали к кустарнику. Менее стыдливые ограничивались тем, что отходили на пяток шагов от полотна, в ложбинку. Паровоз загудел. Из кустиков, как ошпаренные, выскочили скромники, поддергивая и на бегу застегивая штаны.
Я шел за плетущейся теплушкой, пока все солдаты не сели.
Влез, втянул лесенку. Мысленно пересчитал личный состав. Вроде никто не отстал. Ох, сколько еще предстоит этак пересчитывать в пути!
Убедившись, очевидно, что отставших нету, машинист наддал, и колеса энергично застучали: тук-тук, тук-тук. Я не отходил от кругляка, с удовольствием вдыхал нолевой воздух, чуть подгорченный паровозным дымком. Солнце, остывая, катилось к западу. Мы уезжали от вечерних зорь поближе к утренним. На восток. Туктук, тук-тук...
Видимо, ночью проедем Литву. Хорошо бы проснуться, когда будем переезжать границу. Интересно, как проляжет путь эшелона по литовской земле? В Германию мы пришли из Литвы, теперь из Германии едем в Литву. А куда потом? Прямо в Россию или же повернем на Польшу?, Воинские эшелоны идут не как пассажирские поезда - нас могут и вспять повернуть, и пустить по боковой ветке, в объезд, где движение поменьше. Так или иначе, едем в Россию. Война раскручивается как бы в обратном порядке.
Здесь, в Литве, схоронили Ляховича Максима, отчество не упомнил. Добродушный, безропотный и безотказный белорус. Прибыл с маршевой ротой, после госпитального лежания округлившийся, поотвыкший от солнца, ветра и дождя и потому комнатно бледный. Предплечье еще побаливало, и Ляховпч оберегал его, помоему, чрезмерно. Подумаешь, нежности, выписали из госпиталя - изволь быть здоровым, оберегай не оберегай - завтра в бой.
Ляхович был неряшлив: подворотничок грязный, засаленный, пилотка на ушах, пряжка ремня сползает набок, обмотки разматываются. Я жучил Ляховича за внешний вид, а он флегматично вздыхал: "Размотались? Да как им не размотаться? Разве ж то обувка? Сапоги потребны!" - "Добудь в бою у фрица".
– "В бою, товарищ лейтенант, стреляют... Старшине б обеспечить кирзачами". Сперва я думал, что он трусоват, а на поверку - добрый солдат, не хуже прочих. При форсировании же Немана случилось
И в рукопашной я увлекся, проворонил - немец навел мне в спипу автомат, - но Ляхович кинулся, прикрыл. У него были мать, жена, трое пацанов. Я один как перст. Что двигало этим человеком? Похоронили Максима Ляховича на западном берегу Немана, в братской песчаной могиле, кроме него еще тридцать человек из нашего батальона. Вот забыл его отчество и вообще не часто вспоминаю спасителя. Смогу с годами забыть? Не будет мне прощения, если смогу. Ну, а в Алитусе контузило, военфельдшер хорохорился везти в санбат, да где его, санбат, найдешь на марше!
Вперед! Так я и оклемался в строю: голова почти не тряслась, почти не заикался. Шарахнуло крепенько: взрывной волной приподняло и врезало об стенку, как кости уцелели? Получилось так, что и не придумаешь: "фердинанд" бил прямой наводкой из-за каменной ограды гимназии, я перебежкой влево, и снаряд рванул там, куда я перебегал. Считаю, дешево отделался, как не изрешетило осколками, по сю пору удивляюсь. Любопытно: проедем ли Алитус? Я бы враз узнал город.
Ах ты, Ляхович, Ляхович! В дивизионной газете и в армейской писали: спасая офицера, пожертвовал собой. В том ли соль, что я офицер? Человек жертвует собой, чтобы спасти человека. Каким же я должен быть, чтобы оправдать свое существование на земле?
К моему стыду, не часто об этом задумываюсь. Живу как живется.
А надо бы построже судить себя. Себя, потом людей. В этом смысле замполит Трушин прав - больше самокритичности.
Я вытащил из пачки папиросу, размял, щелкнул зажигалкой.
Затянулся. Выпустил голубоватый дымок. Курение успокаивало.
Высосал папиросу, закурил вторую. У меня так: то не курю, не курю, будто запамятовал, что курильщик, то жгу одну за другой до одурп. И вместо успокоения взбудораженность. Поэтому нужно остановиться на второй папироске.
Докурил, отбросил окурок. Подхваченный ветром, он беспомощно завертелся в струйках песка и пыли. Подрагивали кусты жимолости и боярышника, росшие у насыпи. За шеренгой тополей промелькнул танковый парк - тридцатьчетверки и "ИС" стояли ровными рядами; через километр - аэродром, на летном поле "ИЛы" с распластанными крыльями, ветер надувал черно-белую "колбасу" на шесте. Промелькнул разъезд - на железнодорожной будке была нарисована большая красная звезда. Низкий гул пал с высоты, придавил колесный стук: звено наших бомбардировщиков настигло эшелон и перегнало, за ним еще звено и еще. Эскадрилья за эскадрильей обгоняла эшелон. Курс - на восток, как и у нас.