Эшелон (Дилогия - 1)
Шрифт:
– Товарищ лейтеиапт?
– Интонация отчего-то вопросительная.
Я разлепил веки, и солнечный луч резанул по зрачкам. Я прикрылся рукой.
– Товарищ лейтенант? Скоро большая станция, обедать будем. Перед обедом положено пропустить сто грамм. У меня фляжка... Разрешите, налью?
Старшина Колбаковский. Старается говорить шепотом, но тенорку тесно, он рвет шепот в клочья. Та-ак. Следовательно, старшина перестал дуться, отмяк? Быстренько. Незлопамятный он, добрый? Или прикидывается таковым? А выпить в самый раз, выпьешь - и от воспоминаний станет не так муторно.
– Налейте, старшина. Закусить
– Конфетка.
– Давайте. Благодарю.
Колбаковский сперва подает мне фруктовую подушечку, а после, покосившись по сторонам, незаметно плескает в пластмассовый стаканчик из фляги. Я уже не думаю о справедливости - надо бы фляжку разлить на всех, ибо это лишено смысла: поллитра на сорок человек. Опрокидываю терпкую жидкость в пасть, проглатываю. Внутри все обжигает. Отдышавшись, заедаю конфетой.
Старшина выпивает свою порцию, на звук определяет, сколько еще вина во фляге, прячет ее в вещмешок. Да, это какое-то вино из трофейных, крепкое, дерет. Ну, да нам не привыкать. На фронте нельзя было не пить. Легче все переносилось. Но если сначала я пил, чтобы подольше туманило разум, то затем стал пить, желая поскорей сбросить хмель, по принципу: быстрей выпьешь - быстрей протрезвеешь. Это называется переводить добро, однако мне действительно, когда пью, хочется поскорей приобрести ясность разума. Причина - остерегался наколбасить. А было, колбасил, стрелял из пистолета бог знает куда, схватил за грудкп батальонного фельдшера - чуть до рукоприкладства не дошло.
Первушину в пьяном кураже ляпнул: "У нас нету незаменимых, я не то что ротой - батальоном смогу командовать!" Капитан тогда сказал: "Глушков, мы с вами в неравных условиях: вы выпили, я же трезвый".
– "Так давайте уравняемся! Угощу, спиртик есть!" - хохотнул я. "Завтра уравняемся, когда проспитесь. Завтра и побеседуем".
Ох и пропесочил он меня, проспавшегося, до сих пор стыдно!
Я краснел, бледнел, меня кидало в жар и в холод. А капитан в заключение сказал: "Вы не умеете пить, не умеете лицемерить.
Что я имею в виду? Опытный выпивоха хлебнет как следует, но держится, будто трезв, стеклышко! То есть мастерски лицемерит.
У вас же, Глушков, все наружу... Я бы посоветовал: бросьте выпивать!"
Выпивки я не бросил, но стал осмотрительнее, потому и хотел, чтоб побыстрей прояснялся ум. А капитан Первушин не пил, не курил, не играл в карты, не любил женщин - кроме Веры Николаевой. Ну уж Веру любил здорово. В январе сорок пятого ему предложили ехать в Москву, готовиться к поступлению в Академию имени Фрунзе. Не мог без Веры, отказался. Уехал комбаттри...
Внизу галдели картежники:
– Что подбрасываешь, лопух? Виней у него нема, а ты кидаешь крести.
– Сам лопух! С чего зашел? С вальта. Ты и есть лопух!
На противоположных нарах Свиридов сводил и разводил мехи аккордеона, с чувством напевал:
Ночью, ночью в знойной Аргентине Под звуки танго шепнула: "Я люблю тебя".
Ночью, ночью в зной Аргентине!
О, Аргентину я не забуду никогда...
Угу. Знойная Аргентина. Аккордеон марки "Поэма", с инкрустацией. Танго. Сладость до тошноты. А вино было терпкое, горькое. Распивал с подчиненным, лейтенант Глушков? Да не будь ты ханжой! Ну, распивал. Главное - ум не пропить.
Старшина Колбаковск-ий не соврал,
– Как дела, комиссар?
– Дрыхнем, - ответил Трушин, прикрывая зевок ладонью.
– Отсыпаемся.
– Нарушений нет?
– Покамест нормально. Вот пойдет Расея, узловые станции...
– Не каркай!
– Я не каркаю, а заостряю внимание.
– Он ухмыльнулся, обнажая щербатинку, принюхался.
– Шнапс употреблял?
– Вино. Старшина угостил.
– А комиссар должон быть тверезый? За всеми за вами доглядать?
– Трушин говорил так, что я не понимал, всерьез он или шутит.
– Ладно. Только чтоб в норме было. Не погоришь?
– Не волнуйся, - сказал я и зашагал вдоль эшелона.
Подле теплушек и платформ толпились солдаты; наигрывала гармошка; шутки, смех, песни. Из пульманов с лошадьми доносилось ржание. На платформах пушки, зарядные ящики, орудийные передки, повозки с поставленными торчком дышлами, спицы привязаны проволокой к бортам, под колесами упорные клинья.
На отдельной платформе - редакционный автобус, закрепленный растяжками; в автобусе бубнил радиоприемник, офицеры "дивизионки", с которыми я знаком, махали мне, приглашая зайти.
Я сказал, что как-нибудь в следующий раз, сейчас некогда, видимо, будем отправляться.
На соседних путях еще два эшелона - наш третий батальон и чужой, с самоходными установками; грозные, безотказные "СУ"
смирно отдыхали на платформах, неподвижные, с зачехленными стволами. Зато самоходчики - в комбинезонах и без шлемов - плясали на перроне, собрав тесный круг и откалывая немыслимые коленца.
Сержант с закатанными рукавами синего комбинезона, с волнистым, вроде бы завитым, чубом, прямо-таки изламывавшийся в цыганочке, на секунду замер, глянул на меня и заорал:
– Дуй к нам, лейтенант! Дадим жизни, пехота? Ай, жги, жги, жги!
Я улыбнулся, кивнул, но прошествовал мимо, подумав: "Разболтанный сержант, как разговаривает с офицером... Да они, самоходчики, все подразболтанные, пехоту ни в грош не ставят. А что они без пехоты, царицы полей?"
Вокзал был полуразрушен, руины разобраны или прикрыты фанерными щитами. На фронтоне сохранено название станции, исполненное готической вязью, выше - русское название. В тупике голосил маневровый паровоз, ему отзывался паровоз, разводивший пары на путях. У водогрейки топтался патруль с красными повязками, бдительно следивший за порядком. Не побузишь.
Озабоченный, прохромал с палочкой наш комбат, начальник эшелона. Я отдал ему честь, он ответно козырнул, проговорил на ходу:
– Через десять минут отправляемся.
– Ясно, товарищ капитан!
Командир батальона прихрамывал - рана так себе, в медсанбат не пожелал, долечивался в строю. Со спины он красавец мужчина, фигура рюмочкой широченные плечи, узкие бедра, - но с с лица ошарашивает неривыкших: обгорело, кожа стянута рубцами, это еще в сорок втором, на Дону, в танковом десанте, сподобился, снарядом проломило борт тридцатьчетверки.