Эшелон
Шрифт:
Сидя напротив ещё не пришедших в себя после удивительного происшествия Левичей, я обдумывал поступок Лысенко. Он, конечно, до конца своих дней считал себя, так много сделавшего для Родины, незаслуженно обиженным. Отсюда вполне естественна его оппозиция режиму. И так же естественно, что он усмотрел в евреях-отказниках как бы товарищей по несчастью, так же несправедливо притесняемых, как и он сам. Я подумал ещё, что среди немногих достоинств знаменитого агробиолога, пожалуй, стоит отметить полное отсутствие антисемитизма. Всё-таки его сознание формировалось в другое время! Среди его оруженосцев было много, даже слишком много евреев с неоконченным марксистским образованием. Назовём хотя бы Презента, юриста по образованию, одно время поставленного Трофимом деканом сразу двух (!) биологических факультетов – МГУ и ЛГУ.
Мне было совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5 ноября 1973 года мой сын Женя привёз меня в хорошо знакомую академическую больницу, что на улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это был второй инфаркт, и он вполне мог оказаться последним. Одетый в осеннее пальто, я лежал в холодном помещении приёмного покоя больницы на каком-то устройстве, смахивающем на катафалк. Дежурная сестра не торопилась меня госпитализировать – она была занята оформлением какого-то немолодого пациента, у которого вся физиономия была покрыта синяками и ссадинами. В ожидании своей очереди я попросил у стоящего рядом очень мрачного Жени газету, которую он, как я помнил, вынул из почтового ящика, прежде чем сесть со мной в машину скорой помощи. Почему-то я был очень спокоен. В газете сразу же бросилось в глаза траурное объявление: Союз писателей и прочие учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с испугом уставились на меня, а я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу умереть практически одновременно с этим типом, показалась мне почему-то невыразимо смешной. Как я уже говорил, в последующие часы моя жизнь висела на волоске, а та положительная эмоция, которую я получил от траурного объявления, по-видимому, склонила чашу весов в сторону моего выживания… Этот пример показывает, как сложна и вместе с тем ничтожна цепь событий, обеспечивающая существование нашего «я».
Ещё три недели я чувствовал себя очень скверно. Особенностью инфаркта является утрата ощущения надёжности систем, функционирование которых есть синоним жизни. Очень ясно сознаёшь, что в любую секунду, «без предупреждения», машина может остановиться. Сознание того, что эта машина – ты сам, придаёт этому ощущению непередаваемую окраску.
Лёжа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты с внешним миром через посредство моего маленького приёмника «Сони». Я по нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса.
Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в полудремоте. Когда я очнулся по причине какого-то шума, то понял, что я уже не на этом свете. Судите сами, что же я мог подумать другое: в пустой палате, рядом с моей койкой стояли собственной персоной академик Сахаров и его супруга! Когда до меня наконец дошло, что это не наваждение, я, естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету. Тут же выяснилась и причина их появления в академической больнице. Это была неплохая идея – спастись от тов. Малярова в означенной больнице. И вот вчера, в пятницу вечером, они, как снег на голову, свалились на дежурного в приёмном покое. Этого дежурного можно было, конечно, пожалеть. Ему надо было решать непростую задачу. В конце концов после консультации с больничным начальством было принято соломоново решение: академика – в отдельную палату-люкс (никуда не денешься – закон есть закон!), а его жену определить в общую палату! Возмущённые этим произволом, супруги пришли ко мне (они каким-то образом знали, что я в больнице) как к «старожилу этих мест», дабы посоветоваться, как с этим безобразием бороться.
– Только не надо устраивать пресс-конференцию, – сказал я. – В выходные дни тут никакого начальства нет. Потерпите ещё два дня – и в понедельник вас воссоединят.
Так оно и вышло.
Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке
Моя больничная жизнь по причине регулярных визитов Андрея и Люси значительно осложнилась. Сразу вдруг резко увеличилось количество посещений палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не видел долгие годы. Визиты были преимущественно вечерние – каким-то образом они пронюхали время посещения моей палаты знаменитой супружеской парой. Частенько, когда мы вечерами слушали радио, неожиданно приоткрывалась дверь и оттуда высовывалась какая-нибудь совершенно незнакомая и весьма несимпатичная физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании прихода ко мне Caхаpoвых по всему коридору сидели ходячие больные – основной контингент академической больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору ко мне в палату, этот контингент занимал места получше (приходили со своими стульями) и терпеливо ждал «явления», благо времени у них было достаточно.
Несмотря на все эти сложности, ежевечерние беседы с одним из самых замечательных людей нашего времени доставляли мне огромное наслаждение. Они дали мне очень много и позволили лучше понять моего удивительного собеседника. Мы много говорили о науке, об этике учёного, о «климате» научных исследований. Запомнил его замечательную сентенцию: «Вы, астрономы, счастливые люди: у вас ещё сохранилась поэзия фактов!». Как это верно сказано! И как глубоко надо понимать дух, в сущности, далёкой от его собственных интересов области знания, чтобы дать такую оценку ситуации!
Я был поражён щепетильной объективностью и беспредельной доброжелательностью Андрея Дмитриевича в его высказываниях о своих коллегах – крупных физиках. Иногда меня это даже раздражало, как, например, в случае с Н. Н. Боголюбовым, которого он ставил в один ряд с Ландау, невзирая, в частности, на мерзкие стороны характера непомерно властолюбивого нынешнего директора Дубны. Доброта, доброжелательность и строгая объективность Сахарова особенно ярко выступали во время этих бесед.
Мы разговаривали, конечно, не только о науке. Как-то я спросил у Андрея:
– Веришь ли ты, что можешь чего-нибудь добиться своей общественной деятельностью в этой стране?
Не раздумывая, он ответил:
– Нет.
– Так почему же ты так ведёшь себя?
– Иначе не могу! – отрезал он.
Вообще сочетание несгибаемой твёрдости и какой-то детской непосредственности, доброты и даже наивности – отличительные черты его характера. Как-то я спросил у него: читал ли он когда-нибудь программу российской партии конституционных демократов (к которым давно уже прилипла унизительная кличка «кадеты»). Он ответил, что не читал.
– По-моему, эта программа очень похожа на твою, а кое в чём даже её перекрывает. Однако в условиях русской действительности ничего у этих кадетов не вышло. Вместо многочисленных обещанных ими свобод Ленин пообещал мужику землицы – результаты известны.
– Теперь другие времена, – кратко ответил Андрей.
Изредка он делился со мной воспоминаниями об ушедших людях и о свершённых делах. Из всех его рассказов наиболее сильное впечатление на меня произвела одна, известная некоторым физикам старшего поколения, история, которую до этого я слышал из вторых рук. Это случилось летом 1953 года. На далёком от Москвы полигоне было взорвано первое термоядерное устройство – за несколько месяцев до аналогичного американского «эксперимента». Можно себе представить восторг, гордость и энтузиазм участников грандиозного свершения. По старой традиции срочно был организован роскошный банкет на уровне учёных и военных, обеспечивавших организацию работ. Государственная комиссия ещё официально не приняла будущую водородную бомбу.