Эшелон
Шрифт:
За большим банкетным столом всеобщее внимание привлекали два героя торжества: Митрофан Иванович Неделин – генерал, главный начальник на объекте, признанный тамада, и молодой физик, внёсший решающий вклад в осуществление эксперимента, Андрей Дмитриевич Сахаров. Он тогда ещё не был даже доктором наук (по причине недосуга), но к концу того далёкого от нас 1953 года будет академиком. В тот летний вечер Андрей был на положении именинника.
Банкет начался, и тамада предоставил первое слово имениннику. Тот поднялся и сказал:
– Я подымаю свой бокал за то, чтобы это грозное явление природы, которое мы наблюдали несколько дней тому назад, никогда не было применено во вред человечеству!
Его тут же перебил тамада (имеет право!) и в балаганно-ёрнической манере стал рассказывать сидящим за столом старую русскую солдатскую байку о том, как некий священник (проще говоря, поп), отходя ко сну,
– Какой же умный человек этот Митрофан Иванович! Простой, грубый солдат, а как чётко он объяснил мне взаимоотношение науки и государства! По молодости и глупости я даже не сразу его понял…
Эти слова Андрей Дмитриевич говорил мне почти ровно 20 лет спустя после описываемых событий в больнице Академии наук. А Главный маршал артиллерии и Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Митрофан Иванович Неделин в 1960 году трагически погиб при испытании новой paкетной системы.
Я познакомился с ним в сентябре 1938 года в очереди на приём к инспектору Наркомпроса тов. Кожушко. Очередь была сидячая – с полдюжины молодых людей сидели рядком на казённых стульях, выстроенных вдоль стенки у двери означенного Кожушко. Очередь продвигалась очень медленно – впрочем, торопиться нам было некуда. За дверью кабинета решалась судьба каждого из сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов? Я, например, окончив физический факультет МГУ, получил распределение буквально в тайгу – в Березовский район Красноярского края. Будучи фаталистом и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже была жена и самое главное – новорождённая дочь (сейчас она старший научный сотрудник в Дубне и в любой момент может стать бабушкой). Надо было думать не только о себе, но и о семье, и летом делались отчаянные попытки зацепиться за какую-нибудь аспирантуру в Москве – ведь на физфаке меня не оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться фантастически неправдоподобным, но, рыская по Москве, я набрёл на два подходящих места. Прежде всего, это был Институт физической химии имени Карпова, что на улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка в этом весьма солидном институте мне не понравилась 40. И я, руководствуясь объявлением в «Вечёрке», направил свои стопы в Государственный астрономический институт им. Штернберга при МГУ. Я вошёл в старый московский, заросший травой дворик, где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как я скоро узнал, это был патриарх московских астрономов – Сергей Николаевич Блажко), и переступил порог деревянного домика, где ютились жалкие комнатки астрономического института. Меня в канцелярии необыкновенно любезно встретила миловидная женщина средних лет. Это была ныне здравствующая и занимающая тот же самый пост Елена Андреевна, с которой в течение последующих 43 лет я поддерживаю самые лучшие дружеские отношения. Любезность этой славной женщины определила мой выбор, и я решил стать астрономом – думал, временно, а вышло навсегда.
За два месяца я изучил общую астрономию, освежил свой плохой немецкий язык и сдал экзамены в аспирантуру. Это был год, когда решили усилить астрономию физиками, и поэтому я был здесь не единственным питомцем своего факультета. И тут между мною и астрономией стал Наркомпрос, который, блюдя закон, толкал меня в Сибирь, куда я был распределён. В конце концов, как это почти всегда бывает в жизни, всё обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но крови нам было испорчено немало. Визит к тов. Кожушко был только одним из этапов многотрудного пути в науку.
Я сидел уже в очереди хороших два часа, и, естественно, мне захотелось перекусить. Поднявшись со своего стула, я сказал сидящему впереди меня пареньку, что, мол, пошёл в буфет и скоро вернусь.
– Купите, пожалуйста, и мне что-нибудь – я боюсь сам туда идти, ведь я уже у самой двери!
– Хорошо, – сказал я и вдруг вспомнил этого молодого человека. Он держал со мной вместе экзамены в аспирантуру ГАИШ, только по другой кафедре. Я шёл по кафедре астрофизики, а он – по кафедре небесной механики. Был он ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал.
Вернувшись из буфета, я протянул
– Но ведь отличнейшая же колбаса, – растерянно произнес я.
От ещё большей неловкости нас спасла раскрывшаяся дверь кабинета тов. Кожушко, поглотившая стремительно ретировавшегося от меня странного человечка.
«Вегетарианец какой-то», – тупо подумал я, дожёвывая его колбасу.
Когда он вышел из кабинета, я, естественно, туда вошёл, и времени для объяснений у нас не было. Долго меня мурыжил наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего от него я так и не добился, а когда вышел из кабинета, увидел странного ленинградца, который всё это время ждал меня. Это, конечно, было с его стороны вполне естественно, так как мы поступали в аспирантуру одного института и обмен опытом был для нас обоих полезен.
Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда «деловая» часть нашей беседы быстро закончилась, я спросил у него:
– А почему, собственно говоря, вы не взяли бутерброд? – ведь я принёс его по вашей просьбе!
Ответ поверг меня в крайнее изумление:
– Я не ем колбасу по религиозным убеждениям.
Вот это да! Я дико на него посмотрел, но парень и не собирался шутить. На меня нахлынули воспоминания моего еврейского детства. Я рос в традиционной еврейской среде в маленьком украинском городке, учился древнему языку предков, ходил с мамой в синагогу. А какие были праздники, хоть кругом была полная нищета! Почему-то вспомнил запахи праздников. А потом была школа-семилетка, раздвоение сознания между еврейским домом и советской школой. В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в Казахстане, на Амуре – в Приморье, наконец – в Москве. И мое еврейское детство уже осталось в невозвратимо далёком прошлом. Я превратился в современного советского молодого человека.
Этот ленинградский реликт всколыхнул воспоминания, которые ранили мою душу. Я стал его жадно расспрашивать – как это могло случиться, что он остался настоящим евреем в эпоху, которую слишком мягко называли «реконструктивным периодом»?
Паренька звали Матес. Матес Менделевич Агрест. Он был всего на год старше меня, но до чего же по-разному сложились наши судьбы! Так же, как и я, он родился в маленьком городке, только не на Украине, а в Белоруссии, на Могилёвщине. Но далее у него всё пошло по-другому. С пяти лет он был определён в хедер – еврейскую религиозную школу, где учился за счёт общины. После хедера он стал учиться в ешиве – аналог православной духовной семинарии. Для него и его сверстников время как бы остановилось. На дворе бушевали грозы гражданской войны, бандитизма, НЭПа, начинались пятилетки, ломался тысячелетний уклад жизни. Но заучившиеся, бледные, как тени, мальчики упрямо изучали средневековую талмудическую (в буквальном смысле слова) премудрость. И как изучали! У них был 10-12-часовой распорядок дня. Относительный отдых – суббота, да и то надо в этот день молиться. В 15 лет он окончил ешиву и стал дипломированным раввином! Но… «…какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». А на дворе был грозовой 1930 год – Год Великого Перелома. И маленький новоиспечённый раввин оказался не у дел. Буря времени разметала родной дом, и Матес оказался в Ленинграде фактически без всяких средств к существованию, даже без знания русского языка. Можно было себе представить, как ему было трудно. Голод, бездомное существование – это были ещё не главные беды. Беда была в отсутствии перспективы. Что делать? Как найти себя в этой новой страшной жизни, оставаясь в то же время самим собой? И он нашёл себя. И он остался собой, то есть ортодоксальным евреем высокого духовного ранга.
В немыслимых условиях он стал готовиться к поступлению в Ленинградский университет на его знаменитый матмех факультет. Прошу учесть, что никаких «светских» предметов, кроме начал арифметики, в хедере, а тем более в ешиве, не проходили, так что он овладевал знаниями, что называется, с нуля. Не забудем, что заниматься приходилось урывками, так как надо было работать разнорабочим, чтобы прокормить себя и хоть крохи посылать родителям. Для подготовки в университет ему потребовалось немногим более года. Как объяснить такой феномен? Прежде всего, вероятно, гипертрофированно развитой традиционным еврейским образованием способностью к абстрактному мышлению. Кроме того, я полагаю, что после Талмуда и комментариев к нему всякие там физики и истории выглядят не так уж трудно. Он блистательно сдал все экзамены и… провалил русский язык. Тем не менее – прошу внимания, товарищи, – Матес Менделевич был принят в Ленинградский университет как… еврей, для которого русский язык не является родным. В наше озверелое время читающий эти строки рассмеётся. Чему смеётесь? Над кем смеётесь?